Россия в концлагере - Страница 37
«Мотивированные приговоры» были мукой мученической. Если и был какой-то «состав преступления», то в литературных упражнениях какого-нибудь выдвиженца, секретарствующего в Краснококшайском народном суде, этот «состав» был запутан так, что – ни начала, ни конца. Часто, здесь же рядом, в деле лежит и заявление осужденного, написанное уже в лагере. И из заявления ничего не понять. Социальное происхождение, конечно, бедняцкое, клятвы в верности социалистическому строительству и «нашему великому вождю», призывы к пролетарскому милосердию. Одновременно и «полное и чистосердечное раскаяние», и просьба о пересмотре дела, «потому как трудящий с самых малых лет, а что написано у приговоре, так в том виноватым не был».
Из таких приговоров мне особенно ясно помнится один: крестьянин Бузулукского района133 Фаддей Лычков осужден на 10 лет за участие в бандитском нападении на колхозный обоз. Здесь же к делу пришита справка бузулукской больницы: из этой справки ясно, что за месяц до нападения и полтора месяца после него Лычков лежал в больнице в сыпном тифу Такое алиби, что дальше некуда. Суд в своей «мотивировке» признает и справку больницы, и алиби – а десять лет все-таки дал. Здесь же в деле покаянное заявление Лычкова, из которого понять окончательно ничего невозможно. Я решил вызвать Лычкова в УРЧ для личных объяснений. Актив сразу полез на стенку: я разваливаю трудовую дисциплину, я отрываю рабочую силу и прочее, и прочее. Но за моей спиной уже стояла пресловутая «инструкция ГУЛАГа», в которую я, в меру элементарнейшего правдоподобия, мог втиснуть решительно все, что мне вздумается. На этот раз Богоявленский посмотрел на меня не без некоторого недоверия: «Что-то врешь ты, брат, насчет этой инструкции». Но вслух сказал только:
– Ну что ж. Раз в инструкции есть… Только вы не очень уж этим пользуйтесь.
Вызванный в УРЧ, Лычков объяснил, что ни о каком нападении он, собственно говоря, решительно ничего не знает. Дело же заключается в том, что он, Лычков, находился в конкурирующих отношениях с секретарем сельсовета по вопросу о какой-то юной колхознице. В этом социалистическом соревновании секретарь первого места не занял, и Лычков был «пришит» к бандитскому делу и поехал на 10 лет в ББК: не соревнуйся с начальством.
В особенно подходящий момент мне как-то особенно ловко удалось подъехать к Богоявленскому, и он разрешил мне переслать в Медгору десятка полтора таких дел для дальнейшего направления на их пересмотр. Это был мой последний успех в качестве юрисконсульта.
Актив схватил за горло
Сел я в калошу из-за «дел по выяснению». Дела же эти заключались в следующем:
Территория ББК, как я уже об этом говорил, тянется в меридианальном направлении приблизительно на 1200 километров.
По всей этой территории идут непрерывные обыски, облавы, проверки документов и прочее: в поездах, на пароходах, на дорогах, на мостах, на базарах, на улицах. Всякое лицо, при котором не будет обнаружено достаточно убедительных документов, считается бежавшим лагерником и попадает в лагерь «до выяснения». Onus probandi134 возлагается, по традиции ГПУ, на обвиняемого: докажи, что ты не верблюд. Человек, уже попавший в лагерь, ничего толком доказать, разумеется, не в состоянии. Тогда местное УРЧ через Управление ББК начинает наводить справки по указанным арестованным адресам его квартиры, его службы, профсоюза и прочее.
Разумеется, что при темпах мрачных выдвиженцев такие справки могут тянуться не только месяцами, но и годами. Тем временем незадачливого путешественника перебросят куда-нибудь на Ухту135, в Вишеру136, в Дальлаг137, и тогда получается вот что: человек сидит без приговора, без срока, а где-то там, на воле, семья попадает под подозрение, особенно в связи с паспортизацией. Мечется по всяким советским кабакам, всякий кабак норовит отписаться и отделаться – и получается чорт знает что… Из той кучи дел, которую я успел разобрать, таких «выясняющихся» набралось около полусотни. Были и забавные: какой-то питерский коммунист – фамилии не помню – участвовал в рабочей экскурсии на Беломорско-Балтийский канал. Экскурсантов возят по каналу так: документы отбираются, вместо документов выдается какая-то временная бумажонка и делается свирепое предупреждение: от экскурсии не отбиваться… Мой коммунист, видимо полагая, что ему, как партийному, законы не писаны, – от экскурсии отбился, как он писал: «по причине индивидуального пристрастия к рыбной ловле удочкой». При этом небольшевицком занятии он свалился в воду, а когда вылез и высох, то оказалось – экскурсия ушла, а бумажка в воде расплылась и разлезлась до неузнаваемости. Сидел он из-за своего «индивидуального пристрастия» уже восемь месяцев. Около полугода в его деле лежали уже все справки, необходимые для его освобождения – в том числе справка от соответствующей партийной организации и справка от мед-горского Управления ББК с приложением партийного билета незадачливого рыболова, а в билете – и его фотография…
Человек грешный – в скорострельном освобождении этого рыболова я отнюдь заинтересован не был: пусть посидит и посмотрит. Любишь кататься, люби и дрова возить.
Но остальные дела как-то не давали покоя моей интеллигентской совести.
Загвоздка заключалась в том, что, во-первых, лагерная администрация ко всякого рода освободительным мероприятиям относилась крайне недружелюбно, а во-вторых, в том, что среди этих дел были и такие, которые лежали в УРЧ в окончательно «выясненном виде» больше полугода, и они давно должны были быть отправлены в Управление лагерем, в Медвежью Гору. Это должен был сделать Стародубцев. С точки зрения лагерно-бюрократической техники здесь получалась довольно сложная комбинация. И я бы ее провел, если бы не сделал довольно грубой технической ошибки: когда Богоявленский слегка заел по поводу этих дел, я сказал ему, что о них я уже говорил с инспектором Мининым, который в эти дни «инструктировал» наш УРЧ. Минин был из Медвежьей Горы, следовательно, – начальство, и, следовательно, от Медвежьей Горы скрывать уже было нечего. Но с Мининым я не говорил, а только собирался поговорить. Богоявленский же собрался раньше меня. Вышло очень неудобно. И, во-вторых, я не догадался как-нибудь заранее реабилитировать Стародубцева и выдумать какие-нибудь «объективные обстоятельства», задержавшие дела в нашем УРЧ. Впрочем, ничем эта задержка Стародубцеву не грозила – разве только лишним крепким словом из уст Богоявленского. Но всей этой ситуации оказалось вполне достаточно для того, чтобы подвинуть Стародубцева на решительную атаку.
В один прекрасный день – очень невеселый день моей жизни – мне сообщили, что Стародубцев подал в третью часть (лагерное ГПУ, или, так сказать, ГПУ в ГПУ) заявление о том, что в целях контрреволюционного саботажа работы УРЧ и мести ему, Стародубцеву, я украл из стола Стародубцева 72 папки личных дел освобождающихся лагерников и сжег их в печке. И что это заявление подтверждено свидетельскими показаниями полдюжины других УРЧ-евских активистов. Я почувствовал, что, пожалуй, немного раз в своей жизни я стоял так близко к «стенке», как сейчас.
«Теоретическая схема» мне была уныло ясна, безнадежно ясна: заявления Стародубцева и показаний активистов для третьей части будет вполне достаточно, тем более что и Стародубцев, и активисты, и третья часть – все это были «свои парни», «своя шпана». Богоявленского же я подвел своим мифическим разговором с Мининым. Богоявленскому я все же не всегда и не очень был удобен своей активностью, направленной преимущественно в сторону «гнилого либерализма»… И, наконец, когда разговор дойдет до Медгоры, то Богоявленского спросят: «а на кой же чорт вы, вопреки инструкции, брали на работу контрреволюционера, да еще с такими статьями?» А так как дело по столь контрреволюционному преступлению, да еще и караемому «высшей мерой наказания», должно было пойти в Медгору, то Богоявленский, конечно, сбросит меня со счетов и отдаст на растерзание… В лагере – да и на воле тоже – можно рассчитывать на служебные и личные интересы всякого партийного и полупартийного начальства, но на человечность и даже на простую порядочность рассчитывать нельзя.