Роман тайн "Доктор Живаго" - Страница 40
Смердяков предлагает своему бывшему господину не что иное, как возвращение к тому положению дел, которое, согласно Гегелю, предпосылается господству/прислуживанию. Раб, став свободным, — хочет сказать читателям Достоевский, — с неизбежностью возрождает смертоносные поединки, вновь готов жертвовать собой, не продвигается вперед, но откатывается назад, и единственный, кто не заинтересован в этой инволюции, есть господин, оставивший свою «смелость» в прошлом. Гегелевский «Абсолютный Дух» становится в прозвище-фамилии слуги у Достоевского дурным запахом (разумеется, такое «снижение» словесного значения возможно лишь на основе русского перевода названия «Феноменологии…»; немецкое «Geist» не колеблется между семантическими полюсами «идеальное»/«обоняемое»[329]).
Можно было бы подумать, что Достоевский, черпая из Гегеля, персонифицирует на сугубо литературный манер отрицаемые им абстрактные философские идеи. Дело, однако, в том, что в самой «Феноменологии…» отвлеченное предстает в форме прозопопеи, в некоем подобии литературного изложения, в виде исторической драмы, разыгрываемой «слугой» и «господином» (всегдашними театральными персонажами). Возражая Гегелю, Достоевский не соглашается, помимо всего прочего, с философией, инфицированной литературностью, с эстетизированным мышлением, с формулой: «Der Geist ist Künstler»[330] [подчеркнуто[331] Гегелем. — И. С.].
Позитивную программу переделки отношений между подчиненным и подчиняющим излагает Зосима в беседе «Нечто о господах и слугах и о том, возможно ли господам и слугам стать взаимно по духу братьями» (14, 285 и след.). В концепции Зосимы отправная точка — не слуга, а господин, который по ходу, так сказать, революции сверху обязан принять раба в лоно своей семьи (Федор Павлович игнорирует тот факт, что его лакей — его вероятный сын). Зосима призывает (руководствуясь Евангелием) власть имущего даже сделаться «рабом раба» (14, 288). Таким образом, хозяину жизни предлагается прекратить быть самим собой и в себе:
И почему я не могу быть слугою слуге моему и так, чтобы он даже видел это, и уже безо всякой гордости с моей стороны, а с его — неверия? Почему не быть слуге моему как бы мне родным, так что приму его наконец в семью свою и возрадуюсь сему?
Если для Гегеля сознающее себя самосознание есть «Абсолютный Дух» и Божеское в нас, то Достоевский, напротив, требует от нас выйти из самопогруженности, отвлечься от эстетизирующей мир авторефлексивности, что отвечало бы богоподобной сущности человеческого как уже-другого. Соглашаясь либо не соглашаясь с теми или иными философскими идеями, Достоевский решает две задачи: он демонстрирует несостоятельность литературно-эстетического мышления о мире и разрабатывает программу семейно-церковного устройства общества.
Удаляясь от литературы, Достоевский приближается к философии, но лишь затем, чтобы вырваться и из нее как из чистой дискурсивности[332], — ради мифогенного смешения ее с практикой, ради социальной инженерии, в чем не только берет за образец Гоббса, но и напоминает Маркса, надеявшегося придать философии орудийность. Но если Маркс сакрализовал государство бывших рабов, то Достоевский, одинаково с Марксом взяв за точку мыслительного отсчета Гегеля, освятил государство бывших господ — власть стряхнувшего с себя аристократизм бывшего дворянина Зосимы[333], который стал на путь духовного отцовства. Маркс моделировал переходный к бесклассовому обществу период в виде «диктатуры пролетариата». Для Достоевского, как и для Маркса, важна идея транзитивности. Но у автора «Братьев Карамазовых» время перехода выступает в качестве эпохи господства церкви и ожидания Второго пришествия.
Мертвое тело Зосимы невыносимо отдает трупным смрадом, означая другой, чем у наказавшего себя самоубийством Смердякова, конец «Абсолютного Духа» (в качестве отсылки к «Феноменологии…» ср. особенно название главы «Тлетворный дух»).
Смерть абсолютного в «Братьях Карамазовых» господина (того, кто взял на себя полномочия быть духовным отцом людей) «братски» (по его завету) объединила его с абсолютным же (разных господ) рабом.
3. Наследник Алексея Федоровича
К концу нашей книжки в ней накопилось уже немало наблюдений, относящихся к интертекстуальным соприкосновениям пастернаковского романа с «Братьями Карамазовыми» (см.: I.1.2.1, II.2.1, III.1.2, III.2.2.3, IV.2.3, IV.4.2.2, V.2.1.1, VI.1.2.3.). Что до тех параллелей между этими сочинениями, которые провела С. Витт, то особенно весомым представляется ее указание на то, что «Доктор Живаго» открывается мемориальным мотивом («Шли и шли и пели „Вечную память“…» (3, 7)), завершающим «Братьев Карамазовых»[334]. После похорон Илюши Алеша обращается к детям со словами:
— Не забудем же его никогда, вечная ему и хорошая память в наших сердцах, отныне и во веки веков!
— Так, так, вечная память, — прокричали все мальчики […]
— Ура Карамазову! — восторженно провозгласил Коля.
— И вечная память мертвому мальчику! — с чувством прибавил опять Алеша.
— Вечная память! — подхватили снова мальчики.
В 1946 г. Пастернак решил интертекстуальную задачу продолжить «Братьев Карамазовых» с самого начала своего романа иначе, чем в последней его редакции. «Доктор Живаго» назывался тогда «Мальчики и девочки», в чем В. М. Борисов и Е. Б. Пастернак справедливо усматривают оглядку автора на заглавие десятой книги «Братьев Карамазовых» «Мальчики»[335].
Интертекстуальные сопоставления «Доктора Живаго» и последнего текста Достоевского можно расширить.
Духовный отец Юрия, Веденяпин, играет у Пастернака ту же роль, что и наставник Алеши, Зосима, у Достоевского.
Юрий ночует после похорон матери вместе с дядей «в одном из монастырских покоев» в «темной келье» (3, 8), т. е. начинает свой самостоятельный, бессемейный жизненный путь там же, где Алеша, который, как и пастернаковский герой, рано потерял мать. Когда Юра молится о загробном спасении матери, он бросается на землю и лежит на ней «без памяти» (3, 16), повторяя в этом младшего из Карамазовых, приникшего (сбежав из монастыря) лицом к земле и «как бы спящего» (14, 308). Сообразно тому, как Зосима, посылая своего воспитанника в мир, требует, чтобы он там «оженился» (14, 71), Веденяпин выступает против чрезмерного «целомудрия», на котором «помешан» (3, 42) его племянник (ср. в «Братьях Карамазовых» словосочетание «исступленная […] целомудренность» в приложении к Алеше). В карандашной рукописи «Доктора Живаго» Веденяпин, собирающийся отвлечь Юрия от «монашества», совпадает с Зосимой в еще большей степени, чем в последней версии романа:
Пол, то есть то обстоятельство, что человек существует на земле в виде мужчины и женщины, не такой пустячок, чтобы по-монашески от него отмахиваться […] Нет, я не позволю Юре уходить от жизни…
Еще один важный смысловой узел, связывающий «Доктора Живаго» с «Братьями Карамазовыми», — сцена первой встречи Юрия и Стрельникова. Сходный с антихристом (см. II.3.2), Стрельников аналогичен и его аналогу, Великому инквизитору из поэмы Ивана. Стрельников отпускает Юрия Живаго на волю после допроса с угрозой: «…вы свободны […] но только на этот раз» (3, 251). Образцом для Стрельникова являются слова Великого инквизитора, разрешающего Христу уйти из темницы: