Роман и повести - Страница 78
Война быстро сделала нас взрослыми. Мы встречались все реже. Ира училась где-то на зубного техника. Я работал сначала учеником слесаря, а потом получил разряд. Работать приходилось по полторы-две смены с шести утра, и освобождался я только вечером. Зато вечер и ночь — наша пора. Мы собирались в домоуправлении, в красном уголке, изучали комплексы ПВХО и ГСО, а главное, силуэты немецких самолетов. Все «мессеры», и «хейнкели», «фокке-вульфы» были нами обсосаны до косточек, но видеть их и угадывать в ночном небе нам не доводилось. В июле и августе налетов на Москву было мало, а в сентябре и октябре, когда они усилились, было не до этого. Тут только успевай справляться с немецкими зажигалками да увиливать от града осколков наших зенитных снарядов.
В дружине нашей насчитывалось около тридцати человек. Были и люди взрослые, что имели броню, но они дежурили, когда имели свободное время.
Вечером жильцы спускались обычно в подвалы — в бомбоубежище, а те, что с детьми, уходили ночевать на станцию метро «Дзержинская». Правда, «Кировская» была глубже и ближе к нам, но она была закрыта: там жил и работал Сталин.
Мы начинали вечер с проверки светомаскировки в четырех подопечных домах (в двух двухэтажных, трехэтажном и четырехэтажном), а потом уже забирались на крыши. Чердаки мы вычистили и посыпали песком еще летом, когда налетов было мало.
В мою группу, кроме Иры, входило еще пять человек, среди них мой лучший друг по довоенным временам Коля Лясковский. У Коли был фотоаппарат, что являлось редкостью в ту пору, и он часто фотографировал меня во дворе и на Чистых прудах (на фоне цыгана с медведем), а однажды даже у знаменитой церкви в конце Маросейки — начале Покровки, история которой была связана с именем Богдана Хмельницкого, но чем и как — я не знал. Я же часто давал Коле свои книги, некоторые без возврата. Я владел довольно приличной библиотекой, оставшейся от дедушки. Признаюсь, что некоторые книжки из нее я тайно от родителей сдавал до войны в букинистический, чтобы иметь деньги на мороженое и конфеты для Иры.
Дежурили мы чаще всего на крыше нашего четырехэтажного дома. Я не мог наглядеться на Иру. Мне хотелось постоянно видеть ее, быть рядом, я любовался ею, когда она, разгоряченная, ловко орудовала с зажигалками. В минуты отбоя мы часто забегали в нашу пустую квартиру и я пытался поцеловать ее, но она мягко отстранялась и повторяла:
— Не надо! Сейчас не надо!
Обычно я не спускался в бомбоубежище и вообще ни разу не был там, но вот как-то узнал, что нас должны переселить вниз (об этом сказал дядя Костя), и я решил сбегать к маме.
Я спустился в подвал. Там было очень сухо, душно и людно. По стенам тянулись толстые трубы, видимо от котельной.
Маму я нашел быстро.
— Нас переселять собираются, — выпалил я. — В первые этажи.
Она заволновалась:
— А как же вещи?
— Возьмем самое нужное, а остальное оставим. Ведь война все равно скоро кончится.
Тогда мы верили в быстрый конец войны. Мама у меня была совсем еще молодая, как я понимаю сейчас, но в то время она мне казалась старой или, вернее, очень-очень взрослой. Она работала бухгалтером в Наркомтяжпроме на площади Ногина, и я часто писал по ее просьбе заметки в их стенгазету, а дважды даже в многотиражку «Штаб индустрии».
А однажды (по тем временам это был необыкновенный случай) к Восемнадцатому съезду партии меня наградили коробкой трюфелей.
Я отдал конфеты Ире, и она никак не могла понять:
— Откуда такие дорогие?
— Сам заработал, — с гордостью отвечал я.
…В конце октября, когда бомбежки усилились, нас действительно переселили. Мы с Ирой попали в разные квартиры.
Какой же она была тогда? Наверное, ничего особенного. Девчонка как девчонка. Ростом чуть ниже меня, длинного. Лицо круглое, и хотя все поотощали тогда на скудных военных харчах, оно у нее оставалось круглым. Нос чуть курносый. Серые, задумчивые глаза, а движения порывисты. Губы пухлые, большие и очень розовые. Волосы светлые, расчесанные на пробор, но на лбу небольшая челка. И очень сильные, упругие, пружинистые ноги.
Она была первая для меня и самая неповторимая!
Я толком не знал, как делается татуировка, и посоветоваться было не с кем, но я знал, что с Ирой у нас все навечно.
И я взял иголку, синюю тушь и долго мучительно колол себя на запястье, заливая проколотое тушью. Получилась солидная буква «И».
На большее меня не хватило.
Я никогда не отличался особой наблюдательностью, да и в людях разбирался плохо, за что мне и по сей день достается, но тогда, в октябре, мне показалось, что Ира стала ко мне относиться как-то иначе. Может, и не иначе, но что-то переменилось в ней. Мы уже не забегали во время дежурств в нашу опустелую квартиру, чтобы хоть минуту побыть вдвоем. И конечно, не целовались. На занятиях в красном уголке и во время дежурств на крыше мы все реже и реже оказывались рядом. Как-то я не выдержал и написал Ире записку. Почему-то писать всегда легче, чем спрашивать, глядя в глаза. «Что случилось? — писал я. — Почему ты на меня не смотришь?» Но она на записку не ответила. Сделала вид, что ее просто не было.
Вот и сегодня.
Тревогу объявили рано, в начале седьмого. Жители дома поползли в бомбоубежище, а мы заняли свои места на крыше. Я с Колей оказался на одной стороне, Ира и еще один парень на другой, а посредине крыши была семиклассница Зина Невзорова, самая крупная среди нас. Бывает же такое: лет меньше всех, а фигурой геркулес.
Как всегда, в начале тревоги было очень тихо. Где-то вдали полыхали зарницы, а над нами висело почти мирное небо, изредка пронизываемое лучами прожекторов. Справа, в районе Чистых прудов, колыхались аэростаты воздушного заграждения — три слонообразные фигуры.
Через час начался отбой, но ненадолго. Мы не успели даже спуститься вниз.
Все вокруг загрохотало. С земли били зенитки, а с крыш трассирующими зенитные пулеметы. На наших крышах пулеметов не было. Самые ближние — в Армянском, Потаповском и на улице Кирова.
Три луча прожекторов выхватили в небе силуэтик вражеского самолета, и он, ослепленный, заметался в облаках. Но лучи прочно вцепились в него и повели куда-то за город.
До двенадцати ночи было еще две тревоги, но потом объявили длительную, наверное до рассвета, хотя вокруг было относительно тихо.
Подошла Ира и, кажется, впервые за много дней обратилась ко мне:
— Ты побудешь?
— А что делать? Побуду! — сказал я.
— Тогда пойдем, Коля, спустимся, — предложила она Лясковскому.
— Пойдем, — согласился он.
— Мы ненадолго, — бросила она уже от чердачного окна.
А у меня на душе скребли кошки.
Так прошли октябрь, и ноябрь, и начало декабря. Немцев уже разгромили под Москвой, но налеты продолжались и становились все более мощными. К городу, как правило, прорывались два-три самолета, но чаще это было у нас, в центре. За эти месяцы случались и бомбежки, довольно сильные, и зажигалок хватало. Только на счету нашей пятерки их числилось больше пятидесяти. А по всему Девяткину! А по соседним!
Декабрь стоял лютый, и мы порядком мерзли на крышах. Все чаще бегали греться домой, но и там было не сладко. Отопление не работало, а печка-«буржуйка», которую мы поставили с мамой, пожирала последнюю мебель и даже книги. Я согревался только на работе.
На крыше во время дежурства, несмотря на мороз, все время страшно хотелось спать. Спали мы мало, по три-четыре часа, не больше. Часто сразу после дежурства я бежал на работу, а после смены через час-другой — в красный уголок на занятия. А после занятий опять дежурство. И, признаюсь, если раньше они мне были в радость — повод лишний раз встретиться с Ирой, — то сейчас я относился к ним как-то механически. Надо так надо. Если раньше я на дежурство шел с большей радостью, чем на работу, то теперь наоборот. На работе я чувствовал себя нужным (все-таки детали для автоматов делаем), а тут, на дежурстве, ежедневно видеть равнодушную, отдалившуюся от меня Иру… И гадать, и думать, что же происходит… Писать записок я ей больше уже не решался, а спрашивать… Что я мог спросить?