Роман без вранья - Страница 21

Изменить размер шрифта:

– Вставай… К врачу едем…

Почем-Соль мгновенно проснулся, сел на кровати и стал в одну штанину подштанников всовывать обе ноги. Я пробовал шутить:

– Мишук, у тебя уже начался паралич мозга!

Но когда он взъерошил на меня глаза, я горько пожалел о своей шутке.

Зрачки его в ужасе расползались, как чернильные капли, упавшие на промокашку.

Бедняга поверил.

Есенин с деланным спокойствием ледяными пальцами завязывал галстук.

Потом Почем-Соль, забыв надеть галифе, стал прямо на подштанники натягивать сапоги.

Я положил ему руку на плечо:

– Хоть ты теперь, Миша, и «полный генерал», но все-таки сенаторской формы тебе еще не полагается!

Есенин, не повернувшись, сказал, дрогнув плечами:

– А ты все остришь!.. Даже когда пахнет пулей «браунинга»… И это – друг… Друг!

Половина седьмого они обрывали звонок у тяжелой дубовой двери с медной дощечкой, начищенной кирпичом.

От горничной, не успевшей еще заревые сны и телесную рыхлость упрятать за крахмальный фартучек, шел теплый пар, как от утренней болотной речки. В щель через цепочку она буркнула что-то о раннем часе и старых костях профессора, которым нужен покой.

Есенин бил кулаками в дверь до тех пор, пока не услышал в дальней комнате кашель, сипы и охи.

Старые кости поднялись с постели, чтобы прописать одному зубной эликсир и мягкую зубную щетку, а другому:

– Бром, батенька мой, бром… Прощаясь, профессор кряхтел:

– Сорок пять лет практикую, батеньки мои, но такого, чтоб двери ломали… Нет, батеньки мои!.. И добро бы с делом пришли, а то… Большевики, что ли? То-то!.. Ну, будьте здоровы, батеньки мои.

45

«Эрмитаж». На скамьях ситцевая веселая толпа. На эстраде заграничные эксцентрики: синьор Везувио и дон Мадрид о. У синьора нос вологодской репкой, у дона – полтавской дулей.

Дон Мадридо ходит колесом по цветистому русскому ковру. Синьор ловит его за шароварину:

– Фи куцы пошель?

– Ми, синьор, до дому.

А в эрмитажном парке пахнет крепким белым грибом. Как-то около забора Есенин нашел две землянички.

Я давно не был в Ленинграде. Так же ли, как и в те чудесные годы, меж торцов Невского проспекта вихрявится милая нелепая травка?

Синьора Везувио и дона Мадридо сменила знаменитая русская балерина. Мы смотрим на молодые упругие икры. Носок – подобно копью – вонзен в дощатый пьедестал. А щеки мешочками и под глазами пятидесятилетняя одутловатость.

Чудесная штука искусство!

Из гнусавого равнодушного рояля человек с усталыми темными веками выколачивает «Лебединое озеро». К нам подошел Жорж Якулов. На нем был фиолетовый френч из старых драпри. Он бьет по желтым крагам тоненькой тросточкой. Шикарный человек. С этой же тросточкой, в белых перчатках водил свою роту в атаку на немцев. А потом звенел Георгиевскими крестами.

Смотрит Якулов на нас, загадочно прищуря одну маслину. Другая щедро полита провансальским маслом.

– А хотите, с Изадорой Дункан познакомлю?

Есенин даже привскочил со скамьи:

– Где она?., где?..

– Здесь… гхе-гхе… Ззамечательная женщина…

Есенин ухватил Якулова за рукав:

– Веди!

И понеслись от Зеркального зала к Зимнему, от Зимнего в Летний, от Летнего к оперетте, от оперетты обратно в парк шаркать глазами по скамьям.

Изадоры Дункан не было.

– Черт дери… гхе-гхе… нет… ушла… черт дери.

– Здесь, Жорж, здесь!

И снова от Зеркального к Зимнему, от Зимнего к оперетте, в Летний, в парк.

– Жорж, милый, здесь, здесь!..

Я говорю:

– Ты бы, Сережа, ноздрей след понюхал.

– И понюхаю. А ты – пиши в Киев цидульки два раза в день и помалкивай в тряпочку.

Пришлось помалкивать.

Изадоры Дункан не было. Есенин мрачнел и досадовал.

Теперь чудится что-то роковое в той необъяснимой и огромной жажде встречи с женщиной, которую он никогда не видал в лицо и которой суждено было сыграть в его жизни столь крупную, столь печальную и, скажу более, столь губительную роль.

Спешу оговориться: губительность Дункан для Есенина ни в какой степени не умаляет фигуры этой замечательной женщины, большого человека и гениальной актрисы.

46

Почем-Соль влюбился. Бреет голову, меняет пестрые туркестанские тюбетейки, начищает сапоги американским кремом и пудрит нос. Из бухарского белого шелка сшил рубашки, длинные, на грузинский фасон.

Собственно, я виновник этого несчастья. Ведь знал, что Почем-Соль любит хорошие вещи.

А та, с которой я его познакомил, именно хорошая Вещь. Ею приятно обставить квартиру.

У нашего друга нет квартиры, но зато есть вагон. Из-за вагона он обзавелся Левой в «инженерной» фуражке.

Очень страшно, если он возьмет Вещь в жены, чтобы украсить свое купе.

Я ему от сердца говорю:

– Уж лучше я тебе подарю ковер! А он сердится.

По вечерам мы с Есениным беспокоимся за его судьбу. Есенин, как в прошлые дни, говорит:

– Пропадает парень… пла-а-а-кать хочется!

47

Вернулась Никритина.

Холодные осенние вечера. Луна похожа на желток крутого яйца.

С одиннадцати часов вечера я сижу на скамейке Тверского бульвара против Камерного и жду. В театр мне войти нельзя. Я друг Мейерхольда и враг Таирова. Как это давно было! Теперь при встрече с Мейерхольдом еле касаюсь шляпы, а с Таировым даже немного больше, чем добрые знакомые.

Иногда репетиции затягиваются до часу, до двух, до трех ночи.

Когда возвращаюсь домой, Есенин и Почем-Соль надо мной издеваются. Обещают подарить теплый цилиндр с наушниками. Меня прозвали Брамбиллом. В Камерном был спектакль «Принцесса Брамбилла». А Никритину – Обезьянкой, Мартышкой, Мартыном, Мартышоном.

Есенин придумывает частушки.

Я считаю Никритину замечательной, а он поет:

Ах, мартышечка-душа,
Собой не больно хороша.

А когда она бывает у нас, ту же частушку Есенин поет на другой манер:

Ах, мартышечка-душа,
Собою очень хороша.

По ночам через стену слышу беспокойный шепот. Это Почем-Соль с Есениным тревожатся о моей судьбе.

Якулов устроил пирушку у себя в студии.

В первом часу ночи приехала Дункан.

Красный хитон, льющийся мягкими складками, красные, с отблеском меди, волосы, большое тело.

Ступает легко и мягко.

Она обвела комнату глазами, похожими на блюдца из синего фаянса, и остановила их на Есенине.

Маленький нежный рот ему улыбнулся.

Изадора легла на диван, а Есенин у ее ног.

Она окунула руку в его кудри и сказала:

– Solotaia golova!

Было неожиданно, что она, знающая не больше десятка русских слов, знала именно эти два.

Потом поцеловала его в губы.

И вторично ее рот, маленький и красный, как ранка от пули, приятно изломал русские буквы:

– Anguel!

Поцеловала еще раз и сказала:

– Tschort!

В четвертом часу утра Изадора Дункан и Есенин уехали. Почем-Соль подсел ко мне и стал с последним отчаянием набрасывать план «спасения Вятки»:

– Увезу его…

– Не поедет…

– В Персию…

– Разве что в Персию…

От Якулова ушли на заре. По пустынной улице шагали с грустными сердцами.

48

На другой день мы отправились к Дункан.

Пречистенка. Балашовский особняк. Тяжелые мраморные лестницы, комнаты в «стилях»: ампировские – похожи на залы московских ресторанов, излюбленных купечеством, мавританские – на Сандуновские бани. В зимнем саду – дохлые кактусы и унылые пальмы. Кактусы и пальмы так же несчастны и грустны, как тощие звери в железных клетках зоологического парка.

Мебель грузная, в золоте. Парча, штоф, бархат.

В комнате Изадоры Дункан на креслах, диванах, столах – французские легкие ткани, венецианские платки, русский пестрый ситец.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com