Рой - Страница 16
Обратная дорога была ровная и блестящая, как стекло, – только что прогнали два тяжелых бульдозера.
Потом оказалось, что его все-таки разглядели и узнали в Стремянке. Отец написал обеспокоенное письмо, спрашивал, не случилось ли что, и почему он уехал, даже не повидавшись.
«Я все один да один, – писал тогда отец. – С Артемием много не поговоришь. Конечно, привык уже, только вот к одному привыкнуть не могу: встанешь из-за стола, а спасибо сказать некому…»
Догу наскучило лежать в углу, он поскребся лапой и за-глянул в кабину. Сергей впустил его, погладил короткую жесткую шерсть. Искр не было.
Вдруг вспомнился Сергею эпизод из детства, давно забытый. Однажды перед ужином, по-летнему поздним, проголодавшийся Тимка взял со стола ломоть хлеба и перышко лука. Мать еще только собирала на стол, отец мылся во дворе из бочки, смывал сенную труху, и, по строгим семейным порядкам, вперед его никто не смел прикоснуться к еде. Вспоминать сейчас эту ревностную охрану крестьянских обычаев смешно и грустно, но тогда все было очень серьезно и неотделимо от жизни. Мать сказала поскребышу, чтобы он положил хлеб и лук на место, но тот – мальчонка еще совсем, лет шести – торопливо набил полный рот и стал жевать. И тогда Сергей, только что пришедший с покоса, уставший и голодный не менее, неожиданно для себя стукнул Тимочку по затылку. Он ни тогда, ни потом не мог объяснить себе, отчего вдруг вспыхнула в нем злость – чувство неведомое и всегда казавшееся ему неестественным. То ли оттого, что хотел выполнить, соблюсти застольное правило, а может, и оттого, что был голоден сам и сам был готов стащить что-нибудь со стола, нарушив строгий обычай?.. Тимка тогда заплакал, широко открывая рот, и пережеванный хлеб с луком вываливался на худые ребячьи колени.
К чему это вспомнилось? И почему именно сейчас, спустя столько лет? Ему до боли в скулах стало жаль поскребыша, и собственная вина неожиданно показалась такой живой, острой, словно все произошло только что…
И тут же откликнулась другая вина, свежая, – перед женой и дочерью Викой. Впрочем, эта вина была относительной, он считал, что не сумеет быть хозяином в доме. Когда братья Заварзины собирались все вместе у отца, тот наставлял:
– Мужики! Вы запомните: семью надо держать в руках! Будет рука – будет семья. Вы не слушайте, что там о равноправии говорят. Вранье. В семье хозяин один – мужик. И все на нем стоит. Я за всю жизнь вашу мать пальцем не тронул, а как шелковая была. Если про любовь говорить, так и она в доме на мужике держится.
Сергей помнил это, но относился к словам отца с иронией. Казалось, у них с Ирмой совсем другие отношения, однако случалось, что он неожиданно ощущал потребность утвердить свою волю в семье. Он будто прислушивался к своему состоянию в такие минуты, сдерживаясь, пытался анализировать: откуда это? Почему? И нужно ли? Но с каждым разом сомнения оставались, как пена на гребешке волны. Разум противился, когда вроде бы помимо воли в нем утверждалась мысль, что отец прав: в семье хозяин один – мужик, и на нем вся ответственность. Сергей делался мрачным, бровей не поднимал. Иногда ловил себя на чувстве, что смотрит на себя словно со стороны и не узнает.
Ирме поначалу это его состояние казалось забавой, супружеской игрой в домострой. Она подхватывала игру, сводила все на шутку, чем лишь раззадоривала еще больше. Первый раз Сергей не сдержался, когда Вике было года четыре и она среди зимы заболела ангиной. У Ирмы в то время шли ночные репетиции – сдавали новый спектакль. Две ночи Сергей калил на сковороде соль и прикладывал к горлышку дочери, а заодно раскалялся и сам, поскольку днем Ирма отсыпалась и ему приходилось в свободные от лекций часы нестись домой, чтобы дать лекарство и сварить кашу. Конечно, нервы у обоих были на пределе.
– Посиди-ка дома, – заявил он, когда Ирма под вечер собралась на работу. – Без тебя там обойдутся.
– Не могу, – торопливо бросила она. – Спектакль горит…
– А я сказал – сиди дома! – отрезал он, слыша в своем голосе отцовские нотки. – Дочь болеет, а она!..
Ирма не пошла на репетицию, и он до самого утра считал, что поступил правильно. Из театра прибегали узнать, в чем дело, однако он ответил коротко и решительно. Утром же, полусонно одеваясь, путаясь в брюках, он глянул на жену и вмиг пробудился. Всю ночь они вместе провозились с дочерью, и теперь Ирма выглядела усталой, обиженной, словно долго плакавший ребенок. Он вспомнил, как закричал на нее вчера, готов был стукнуть кулаком по столу, оборвать все возражения, и поразился себе: да как же он мог?! Ведь перед своей совестью и перед ее родителями было обещано счастье Ирме. Когда-то клялся – люблю, сберегу, не обижу… А тут – как стремянский мужик, еще бы вожжи с гвоздя сдернул, чтоб свой норов показать.
Потом он раскаивался, обещал держать себя в руках, но где-то в глубине души жила уверенность, что он был прав – лезет наружу знакомый отцовский характер.
В общем, так оно и случилось. И теперь снова мучила вина перед женой, перед братом-поскребышем, который остался один на один со своими хлопотами и, похоже, так плохо ему, что он уже не пишет, а кричит в письме. И, видно, правильно кричит: здесь, далеко от дома, не так остро чувствуется боль отца. Или расстояние не виновато?!
Между тем на улице светало. Джим настороженно всматривался в лобовое стекло и слушал далекий вой собаки, запертой в чьем-то гараже. Сергей механически трепал его за холку, гладил, ласкал; щелкали под ладонью невидимые электрические разряды. Когда совсем рассвело, Сергей открыл ворота гаража и выгнал машину. Обрадованный дог завертелся на сиденье, сдирая чехол, тянулся к баранке, чтобы лизнуть руку хозяина.
– На место! – прикрикнул Сергей.
Джим перескочил назад и выставил голову на улицу.
К лесокомбинату он подъехал к восьми часам. Через проходную густо шли рабочие – мужики, чем-то напоминающие стремянских, когда там был леспромхоз. Сергей подошел к вертушке, сунулся в окошко, попросился пройти к брату.
– К какому брату? – спросила вахтерша. – Пропуск заказать надо.
– Мне к директору, к Заварзину, – сказал Сергей. – Я его брат.
Вахтерша сощурилась, подошла вплотную. Сергея толкали, бесконечно крутилась вертушка.
– Он здесь с весны не работает, – с подозрением сказала она. – Уволили его, а может, сам уволился. Кто их разберет?
– Как – уволили? – не поверил Сергей. – Не может быть!
– А так и уволили! – бухнула вахтерша. – Хорош брат… Может, ты и не брат вовсе?
Сергей втиснулся в угол, пропуская рабочих, снова встал к окну.
– Где он сейчас? Где его можно найти?
– Не знаю, – бросила вахтерша. – Говорят, на другую работу поставили, будто в чермет послали… Не знаю!
– Чермет – это что?
– Да где железо принимают, металлолом! – уже сердилась она. – Отойди, не мешай. Я из-за тебя пропусков не вижу.
Сергей ушел, сел в машину. Дог тихонько заскулил.
– Поехали в чермет, Джим, – проронил Сергей. – Ты не знаешь, где в нашем городе чермет?
Пес лег на заднем сиденье, положил голову на лапы и замер с настороженными ушами.
Чермет оказался за городской чертой. Огромная территория, пересеченная железнодорожными путями, была завалена исковерканным железом. Из черных, ржавых гор торчали автомобильные рамы, трубы, сплющенные кабины, отдельно, в ряду, стояли разбитые трактора, изношенные троллейбусы, комбайны и грузовики. Чего здесь только не было! Возле холма какого-то белого металлического рванья стоял самолет-кукурузник без винта и мотора; словно удивленный старик, широко разинув беззубый рот, он смотрел на этот разгром выбитыми окнами кабины.
Над холмами покореженного железа царствовал стройный, высокий кран. Он, как рыбак, забрасывал в гущу хлама плоский цилиндр-наживку и тут же вытаскивал рогатый на вид, колючий улов, ссыпая его в вагон. Сергей понаблюдал за погрузкой и пошел искать большака. У какого-то мужика, разгребающего кучу мелкого железа, он спросил Заварзина. Мужик положил в сумку ржавую запчасть и показал на ободранный автобус без шасси. Окна были целыми, и какие-то желтые шторы проглядывали через мутное стекло. Сергей подошел к автобусу и осторожно заглянул в окно.