Родовое проклятие - Страница 3
Конечно же, я обещала пойти, но… так и не решилась отпроситься у грозного деда. Сидела у замерзшего окна в темном доме, и страдала.
Вечером было так весело: тетки – Валя и Женя, взялись лепить снежную бабу. Втроем мы скатали весь снег во дворе. Тетки почему-то не боялись деда. Снежную бабу поставили прямо перед крыльцом. Она была такая огромная, что пришлось вынести из дома стул, чтобы поднять и водрузить ее голову. Потом из погреба достали крупную оранжевую морковку и снабдили бабу носом, из сарая принесли несколько крупных кусков угля, для глаз и широченной улыбки; украсили грудь снежной красавицы, выложив углем, узоры и пуговицы, в довершение ко всему, напялили ей на макушку старое ведро, без дна. Тетки рассчитывали напугать, или рассмешить деда; и бабушка видела все эти приготовления и не возражала. Тетки лучше подружек, они совсем молодые, и у них тоже каникулы, потому что они студентки.
Потом тетки убежали куда-то: на танцы, или в гости, а я осталась дома в темноте с суровым дедом и вздыхающей бабушкой.
В сенях что-то упало, покатилось с грохотом, послышалась ругань деда, видимо, он наткнулся на брошенные с вечера санки. Прислушалась: хлопнула входная дверь, скрипнуло крыльцо, загремел цепью, рванувшись к хозяину, дворовый пес Бобик-Мухтар и сразу же залился хриплым лаем. Кто-то забарабанил в калитку.
Мы замерли.
– Кой, к черту, ходит тут! – заорал дед, и его голос слился с собачьим лаем, – никого нет дома! Пошли вон, отсюда!
– Сейчас начнется! – шепнула бабушка, поднялась и поспешила в сени.
Я вжалась в диван, думая о том, что же сейчас начнется. Слышала, как во дворе продолжал надрываться Бобик – Мухтар, как дед ходил к калитке и обрывки разговора его с кем-то, потом вошла бабушка и включила свет в дальней комнате; и, наконец, входная дверь распахнулась, я побежала смотреть на гостей.
В столовую из сеней вошел дед, а за ним скользнула маленькая фигурка, закутанная платком, поверх овчинного тулупчика, из – под тулупчика выглядывала длинная красная юбка и, в довершение, огромные заснеженные валенки.
– Анна Михайловна! – всплеснула руками бабушка. Маленькая старушка, притопывая огромными валенками, неожиданно запела тоненьким голоском:
Дед стоял напротив расшалившейся «девочки», уперев согнутые руки, в бока и внимательно наблюдал за ее танцем. Суровое выражение медленно сползало с его лица, кустистые брови раздвинулись, и из-под них блеснули глаза, он улыбался. Бабушка, почувствовав изменение настроения у мужа, метнулась к выключателю, и скоро свет залил столовую. Дед подошел к гостье и принялся стаскивать с нее тулуп и валенки, приговаривая:
– Как же ты, Михайловна?
Счастливая оказанным ей вниманием Михайловна, шмыгала покрасневшим носиком, жмурилась на свет и лепетала:
– Празднык святой! Зайшла до Юрочки, воны мини рюмочку поднэслы…. До Нюры зайшла, до Наташи, До Карпенкив… Як же я до вас нэ зайду! Тут Манюнечка, онучка моя! Як же я нэ споздравлю Григория Григорьевича? Стэпановну? Манюнька моя!
– Здравствуй, няня! – я подбежала к старушке и обняла, уткнувшись носом в ее холодную, с мороза щеку.
Наобнимавшись с «онучкой», Анна Михайловна приосанилась, оправила юбку, затянула узелок на платке под подбородком и чинно поклонилась хозяевам:
– С празднычком Вас, Григорий Григорьевич! С праздныком, Стэпановно!
Анна Михайловна деда боялась безумно, но, после нескольких рюмочек, принятых ею в разных местах, совсем расхрабрилась.
Бабушка поклонилась в ответ из-за спины мужа; а тот неожиданно согласился:
– С праздником, Анна Михайловна, не хочешь ли рюмочку? – Дед усадил гостью за стол и самолично поднес ей стаканчик самогона, из своих запасов. Самогон прозрачный, как морозный воздух, в граненом стеклянном графине, с апельсиновыми корками на дне.
Анна Михайловна деликатно выпила стопочку, поклонилась еще раз хозяевам; после чего вся троица уселась за стол.
Через пол часа хозяева и гостья нестройным хором пели: «Святый вечер». Первой, тоненьким голоском затянула Анна Михайловна:
Авдотья подхватила вторым голосом, Григорий, гудел низко, дирижируя себе вилкой.
Маша, торопясь, кинулась в комнату, натянула гамаши, заправив в них ночную рубашку, нащупала в духовке носки, оставленные там, на просушку, выскочила в сени, сорвала с вешалки пальто и платок, влезла одной рукой в рукав, одновременно засовывая ноги в валенки, волоча платок за собой по полу, рванулась к двери.
Холодный воздух ворвался в дверной проем клубами пара. Маша вздохнула глубоко, задохнулась и засмеялась от счастья. Прямо напротив ее лица улыбалась во весь рот снежная баба. Маша сбежала с крыльца, ткнулась в бабу и потопала к калитке, на ходу наматывая платок. В след ей неслось:
Снова покачнулась и чуть не упала. Спасительная спина отодвинулась вперед на пол метра, никто не дышал сзади в затылок, не давили с боков… вдохнула сырой полуночный воздух… холодно.
Как мы все одиноки! Если только… если сделать шаг…
Пододвигаюсь ближе:
– Мою старую няньку – Анну Михайловну, считали бабой-Ягой, – говорю чуть слышно, бросая слова наугад, в черноту; он молчит, но я знаю, что он слушает, слегка склонив голову; продолжаю громче, скороговоркой, чтобы не забыть:
– Муж ее погиб еще в гражданскую; она жила одна, в маленькой избушке, с земляным полом и соломенной крышей. Перебивалась тем, что нянчила чужих детей. Мы – ее многочисленные внуки, очень любили свою «бабушку Няню» и продолжали навещать ее, до самой ее смерти. Она страшно боялась грозы. И всякий раз искренне молилась, просила Бога, чтобы защитил Он ее воспитанников, их родителей, ну и ее грешную, заодно.
Что бы ни происходило, Анна Михайловна встанет на колени и просит помощи, искренне, как маленький ребенок, которому страшно, и он прячется за отца. Беды обходили нас, ее детей, стороной.
Умерла она тихо, ей было уже больше восьмидесяти, и до последнего своего часа она оставалась в твердой памяти и здравом уме. Удивительно добрый и безгрешный человек…
Я уже чувствую тепло человеческого тела, оно объединяет нас, как заговорщиков; и еще кто-то пододвинулся ближе, коснулся рукой… Мы сбиваемся в кучку, озябшие, недоумевающие, испуганные. Мы ждем.
4
Простоволосая женщина сосредоточенно плясала на пыльном деревенском перекрестке.
– Натусь, чего это она, а?
– Известно чего, зло свое переплясать хочет, – объяснила Натуся и потянула меня за руку, – Пойдем отседова. Ведьма она.
Я поймала на себе невидящий, темный взгляд, и поспешно отвернувшись, запылила сандалиями, вслед за Натусей.
Натуся, кто такая ведьма? – я решилась спросить, когда мы уже вошли в дом.
– А вот, пусть Клавдя табе порасскажет, она получше моего мастерица… Клашкя! – шумит Натуся. – Поди суды!
– Иду! – кричит Клавдя из комнат. Я слышу ее шумное дыхание, она торопится на зов старшей сестры, но она не может бегать быстро, как я, или ходить, как Натуся, левая нога у Клавди больная: она вывернута набок и намного короче правой. Натуся и Авдотья рассказывали: маленькая Клавдя когда-то выпала из качки и повредила ножку. Лечить было некому.
«Какие тогда врачи! И, деточка! Тогда поесть бы до сыта… Так и осталась Клавдя с больной ножкой. Ты ее жалей!» – потихоньку просила Авдотья.