Родительский дом - Страница 61
— Кабы ты самовольно занял, — хотел убедить его Гурлев. — Но мы тебе на владение особую бумагу подпишем.
— Куда ее потом подевать? На вороты, что ли, прибить? Так сорвут ведь прохожие на раскурку, не станут читать. Да и много нам с Надежой, двоим-то.
— Мы к вам еще кого-нибудь подселим. Ты половину дома займешь, на вторую въедет, к примеру, Аким Лукояныч. Всего-то дел еще входную дверь прорубить и второе крылечко поставить. Под одной крышей дружнее станете, может, в складчину почнете робить. Ведь рано ли, поздно ли, все соберемся в одну семью.
— А как двор поделить? — тоже не желая давать согласия, нашел довод Аким Окурыш. — Кому анбар, кому кладовуху, кому завозню или, допустим, нужник? Твое-мое! Так получится. Кому больше, кому меньше достанется. При таких случаях могу я стыд потерять. Надо будет печку топить, так свои-то дрова поберегу, неприметно почну таскать из суседской поленницы. Упаси бог!
— Не дозволяй! — строго предупредил Гурлев.
— Рад бы не дозволить, ноги сами пойдут, руки сами сграбастают.
Гурлев не расположен был спорить.
— Что же, граждане мужики, какая картина вырисовывается у нас в данный момент? — обратился он к заседающим. — От кого прежде народ страдал? От кулачества! Оно доводило людей до бедности и нищеты. Вот теперь царя нету, Колчак и генералы сничтожены, вся власть у народа. И настала пора жить хорошо! Это как понимать? То ли только для брюха, то ли для ума и души? Любая животная нажрется и дрыхнет. Ей ничего больше не надо. У человека круг шире намного. Было бы тепло, светло, покойно, сытно и не бездельно, да робилось всласть. К этому идем! Так нам в будущем положено жить. По-теперешнему ежели сказать, то каждый станет богатым. Ну, однако, не кулаком. Вот уже который год мы тягаемся с кулачеством насчет хлеба, но вскоре предстоит кулачеству полная ликвидация. Прокопий Согрин уже уволен, пусть другим дорогу торит. А тем временем мы вроде как зайцы: уши прижимаем и убегаем в кусты, или же вроде воробьев: пырх-пырх — и на дерево! Отлепиться от старой жизни не можем. Верно, я признаю, непривычно, даже совестно поживиться от чужого достатка. Своим трудом нажитое завсегда чистое. Нельзя грех брать на совесть. Ну тут надо еще посмотреть: какой это грех? Давайте выйдем из темноты, протрем глаза. Нет, это не грех, коли тебе сама советская власть благо навеливает, прямо на ладони кладет: это твоим трудом кулак наживал, стало быть, по справедливости оно твое, бери, обвыкай, и никто не вправе тебя попрекать…
Ему самому все сказанное казалось яснее ясного, но и такие слова на мужиков не действовали. Дед Савел снова заметил:
— Нечистое место!
Согринских коров и овец все-таки удалось передать многосемейным беднякам и вдовам красноармейцев, погибших на гражданской войне, а коней, упряжь, телеги и кошевые определили в сельпо для поездок за товарами в город.
Зато дележ домашнего имущества Согрина непредвиденно распалил алчность к легкой поживе. Только бы крикнуть: «Берите, кому что поглянется!» — враз сломали бы сундуки, расхватали тулупы, шубы, сарафаны, посуду, ухваты, ложки и чашки. Это Гурлев грустно отметил, взглянув на вдруг ожившие лица мужиков, когда смирняга Добрынин высказал предложение:
— Прокопий-то Екимыч теперича, можно считать, вроде как упокойный. Сгинул. А коли так, по обычаю, опосля него все имущество полагается раздать на поминки. Вот и с богом бы! Кому желательно, тот пусть примет, упокойнику молитву воздаст, а кому не к душе, пусть по-своему поступает.
— Так и надо решить! — сразу подняли руки несколько мужиков.
— А что дальше случится? — снова поднялся Гурлев. — Спробуем, представим себе: накинулись, похватали, а под конец драка случится! Вот тебе, Иван, попадет, к примеру, тулуп из волчатины, тебе, Петро, — половик, тебе, дед Савел, — горшевик не то сковорода. Так и далее. Всем желающим предметов не хватит, многим ничего не достанется. Споры. Раздоры. И почнете друг дружке кровя пускать.
— Можно список составить и утвердить, — подсказал Кудеяр.
— Тогда обиды начнутся…
Трудно было предвидеть, чем мог закончиться спор о дележе, алчность — баба зловредная! Но кстати дед Савел нашел выход:
— Согрин никаких поминков, окромы что вослед ему плюнуть, не заслужил. Далее, возьмем во внимание: способно ли пользоваться вещами, взятыми с дележа? Нет, не способно! Сколь ты ее ни проветривай, а все же станет она беспрестанно напоминать о прежнем хозяине. С того рассуждения я полагаю: сделать всему имуществу опись, каждой вещи цену назначить и препоручить в магазин сельпо на продажу. Кому что поглянется — покупай, пользуйся. Это на совесть не повлияет, с продажи вещи утратят хозяина. Выручку сдать в казну, не то сирот одеть и обуть.
— А где на то деньги взять? — снова подал голос Добрынин. — У меня вот сроду их не бывало. Тараканы есть, деньгов нет.
— Опять же, раскупят богатые, — вставил Петро Кудеяр.
Федот Бабкин, видя, что Гурлев смутился, ответил сразу:
— Богатым не продавать, а кои мужики неимущие, тем дать рассрочку на год.
Для переписи и оценки имущества Согрина избрали комиссию. Деда Савела Половнина, старика рассудительного и с незапятнанной совестью, утвердили председателем. Дарью — от комитета бедняцкой взаимопомощи, она-де, как бывшая стряпуха Согрина, вернее всех доглядит, Михайлу Суркова — более всех наторевшего в грамоте.
Уже в сумерках, кончив заседание в сельском Совете, дед Савел сходил во двор Согрина, проверил охрану. Фома Бубенцов неотлучно сидел на крыльце, входные двери в дом, в амбары и кладовую были заперты на замки.
— Жутковато все же здесь одному-то, — пожалобился Фома. — На поле один ночую, филин ухает, сова плачет, иной раз волки воют, а мне ничего — не боязно. Здесь же мертво. Наверно, за вороты выйду, на улицу.
— Нельзя! — запретил дед Савел. — Велено на крылечке дежурить, значит, терпи и сиди!
Позднее сюда же наведался Гурлев, но постоял в проеме малых ворот и ушел. Какая-то непонятная тяжесть его давила, как перед ненастьем. И старая рана побаливала.
Федор Чекан увез свою Аганю в Челябинск, к родителям. Горница в доме старухи Лукерьи, устланная чистыми половиками, могла бы сгодиться для Гурлева, а он все-таки после ужина залез на полати.
Лукерья прибрала со стола и помыла посуду, затем села на лавку к раскрытой створке окна, зевнув, перекрестила рот.
— Что за оказия опять приключилась, Павел Иваныч?
— Устал да за день накурился шибко, — сказал он, укладываясь.
— Ну, и кому же согринские хоромы достались?
— Моргуют люди.
— Я бы тоже поморговала. Не знаю, ты слышал, нет ли, но люди бают, скоро и на других кулаков, вслед за Согриным, такая же резолюция выйдет. Куда потом их дома и дворы подевать?
— Подступит время, тогда все увидим и проясним.
— Лучше пожечь дотла, — твердо произнесла Лукерья, — а не то из памяти они не уйдут и к себе своим видом будут приманивать, соблазн наводить. Я много на свете прожила, нагляделась да натерпелась и знаю: хорошему нету предела, но и худое живуче. Изжить-то супротивников долго ли? Как навоз из конюшни в короба погрузить и в загумны свалить. А вот то, глазу невидимое, кое в башке у человека скопилось, — попробуй почистить. Тут одной жизни не хватит. Сколь еще впереди предстоит всяких страданий, не раз, может, придется слезами умыться.
— Не страшно, — убежденно ответил Гурлев. — Была война, сколь нашей кровушки пролилось, а стерпели. Голодные годы пережили. Или вот теперешние заготовки хлеба: хоть и без пушек, а ведь тоже война. Выбора нет: кто кого? Не всем же погибать, как Кузьма Холяков!..
— Ой, вот ладно, напомнил, — спохватилась Лукерья. — Совсем забыла сказать: давеча приходила к тебе вдова Кузьмы, чего-то ей крайне надо увидеться.
— Не говорила зачем? — забеспокоился Гурлев.
— Да я толком не поняла. Кажись, Антоха Белов начал ей досаждать. Выбился из грязи-то в князи, так свихнулся с ума.
Прежде Антон от пьянки воздерживался, если случалось выпить самогонки или браги — не вылезал из своей избы, старался не порочить партийное звание, а заменив Кузьму Холякова на должности председателя сельпо, вдруг сорвался. Жалование было у него невелико, зато в магазине водка не переводилась. Слабый оказался мужик. Не устоял. Шапка набекрень, грудь нараспашку! На собраниях партячейки уже предупреждали его: прекрати, мол, Антон, иначе вылетишь с должности, а, видно, как следует не вразумили.