Родительский дом - Страница 35
— Ты, наверно, счастливый, — позавидовал Сашка. — Зато мне на долю ничего не пришлось. Злой бог живет на небеси.
Аганя, вся как озаренная красным пламенем, смущенная и суровая от того, что Сашка заговорил о ней при людях и выставил наружу то, о чем она просила его никогда не напоминать, наклонилась к нему ниже, настойчиво зашептала на ухо.
— Нет, не стыдно! — мотнул головой Сашка. — Я ведь не со зла. Это на небеси живет бог злой. Иначе пошто не напустил на наш двор молнию? Мы ведь навечно прокляты!
— Кем? — косился Уфимцев, записывая.
— Еще баушкой Степанидой. Отцовской матерью. Когда зачала баушка кончаться, то попросила причастие сделать. «Из милости прошу, — сказала она, — позови-ко ты, Евтей, поскорее попа, исповедаться мне надо, на тот свет благословение принять». А отец-то возьми и откажи. «Нету, — сказал он, — денег нету, чтобы попу платить. И без причастия обойдешься, не шибко праведно жисть провела!» Баушка на то осердилась, ему перстом в лоб ткнула: «Будь проклят ты, окаянный, со всем отродьем!» Добрый бог не принял бы это проклятие. Отца наказал бы, а насчет его отродья скостил бы. Ведь я ни при чем! Отец обманул бога и баушку. Денег у него много. И гумажные, и золотые…
— Золото, согласно закону, придется изъять, — сказал Уфимцев.
— Берите, — охотно согласился Сашка. — Никому оно не понадобится. Гумажные деньги в горнице, в сундуке, а золотые монетки эвон в исподе, под кирпичами хранятся…
Уфимцев кончил его допрос лишь часа через два. Время перевалило за полночь. Ходики на простенке перестали тикать, их маятник остановился, словно боялся нарушить тишину и запустение дома.
Еще не менее часа Уфимцев пересчитывал добытые из-под кирпичей золотые монеты царской чеканки, составлял в присутствии свидетелей акт об изъятии. Ящик с винтовками и опечатанный холщовый мешочек с золотом увезли в сельсовет. Двор опустел, любопытствующие мужики разошлись.
— Ну, а тебя куда теперич девать? — глядя на Сашку, почесал в затылке Уфимцев. — В камеру отвезти бы! По закону. Однако дотянешь ли?
— Дай ему оклематься, — тихо, но настойчиво попросила Аганя, не отходя от Сашки. — Пусть дома ночует. И приготовить его надо. А уж завтра решай…
Уфимцев заколебался, но Гурлеву не понравилась такая уступчивость.
— Слышь-ко, деваха! — сказал он строго. — Хватит уж опекать кулацкого сына. Кабы хоть сестрой или невестой приходилась ему. Или еще не надоело батрачить? Чего ради стараешься?
— Да ведь он никому не нужен совсем!
Она произнесла это так просто, спокойно и с такой покоряющей верой в необходимость доброты, что Гурлев даже отступил на шаг и не нашел возражений.
На всякий случай, для гарантии Уфимцев все же оставил при Сашке Акима Окурыша и предупредил Аганю, как бы не вздумал парень принять отраву или поджечь двор. Разумеется, ничего подобного произойти не могло, Уфимцев соблюдал порядок, чтобы высшее начальство не упрекнуло в недостатке знания закона. А Чекан порадовался мужеству и великодушию Агани, искренности, в которой так ясно проявлялись ее чувства, а также и тому, что влечение к ней, к этой милой девушке, совершенно для него неожиданное, чем-то похоже было на открытие нового мира. Аганя продолжала внимательно слушать наставления Уфимцева и, казалось, ни к чему иному не выказывала интереса. Между тем она видела отражение Чекана в крохотном зеркальце на простенке и все время смотрела туда. Собрав остатки сил, которые в нем еще тлели, Сашка вдруг приподнялся, сорвал зеркальце и кинул пол лавку.
— Айдате все в малую избу, — распорядился Уфимцев, — пусть парень пока отдыхает. Экую страсть здоровый не каждый выдержит.
— Не стану больше молиться, — отчетливо произнес Сашка и заплакал. — Не стану! Погасите лампаду!..
20
В малой избе было теплее, резко пахло развешанными на крючьях ременными шлеями, уздечками, вожжами и стылым конским потом от хомутов и седелок. Со стола спрыгнула серая мышь.
Чекан остановился посреди пола и огляделся. Батрацкое жилье намеренно было приспособлено, чтобы наемный работник всегда испытывал неудобства, ощущал собственное ничтожество. Ни постелей, ни отдельного угла, где Аганя могла хотя бы переодеваться. Ничего ей не принадлежало тут. Она сама составляла какую-то часть всей собранной в избу утвари и упряжи.
— Чем озаботился, Федор? — спросил Гурлев, вошедший следом в малую избу. — Устал уж, поди-ко?
— Пустяковые мысли крутятся в голове, совсем пустяковые, — не признался Чекан. — Вот мышь испугалась и спряталась…
— Мышь — это ништо! Явится кот, поймает ее и сожрет! Как не бывала на свете. Зачем жила? Для чего? По крохам воровала, в темноте плодилась.
— Так природа назначила.
— А кто же возбуждает в таких, как Окунев, звериные помыслы? Сына родного до чего довел, страшно подумать! Людей готовился убивать. Хуже самого ярого зверя. Тому жрать охота, в мясе нуждается, а ведь человеческий злыдень чужую душу в гроб загоняет. Ради чего? Доверили бы мне Сашку судить, я бы его оправдал. Не за то, что отца кончил, а прежде за то, что против зверства восстал…
Открыл двери Чернов, уперся плечом в косяк, но, понукаемый сзади Уфимцевым, принужденно переступил порог.
— И вот еще один из той же породы, — показал на него Гурлев. — Тоже дождется от собственного сына…
— Гераську не трогай, — зло вскинулся Чернов.
— Не собираюсь трогать, а говорю — сам ты от него, как Окунев же, «благодарность» за воспитание получишь!
— Мой сын не дурак! Я знал, как в мир его выводить, — не без довольства сказал Чернов.
— Зря ручаешься, Петро Евдокеич! — усмехнулся Гурлев. — Чему же ты сына мог научить? Грабастать! К людям, к их нужде относиться с презрением! Темные дела совершать!
— А ты по какому праву меня оскорбляешь? — сверкнул глазами Чернов. — Дело спрашивай, но в мою семью не лезь…
— Правда — это не оскорбление, и сказана не в укор. Что есть, то есть. Я вилять и охорашивать не умею. Друг так друг. Сволота, значит, хоть медом обмажь, одинаково сволота. По крайней мере, сразу все ясно!
Чернов сел на лавку, сгорбатился и снова замкнулся. Уфимцев приготовился его допрашивать.
— Если ты, Петро Евдокеич, худа себе не желаешь, так давай поясни всю правду, что меж тобой и Окуневым было, о чем шел разговор, куда Барышев подевался? Только не увертывайся. Положения у тебя совершенно безвыходная, — предупредил он.
— Прав ли я, виноват ли — надо еще доказать, — нагловато скосил рот Чернов. — Эка наговорили сколько! Но прямых улик у вас нету! Догадки лишь! А по догадкам никакой суд не возьмется судить. Сашка убивец, да и не в своем уме. Поверят ли ему? У меня в кошовке всего-то оружия — одна дробовая берданка. На нее запрет не наложен. Евтей, может быть, после боев с колчаковцами в Малом Броде еще и пушку у себя в анбаре хранит. Это его двор, с него и спрос. Каждый должон отвечать за себя. Вот и справляйте с Евтея, оживите его, коли сумеете. Моя вина малая, — добавил он почти с облегчением, — я и не отрицаю ее. Это черти меня понесли, наверно, не вовремя-то. Погодить бы надо. Но годить не привык. Жеребец у меня справный, тулуп теплый, десять верст — дорога не шибко дальняя, заблудиться негде. И заночевать хотел здеся. Завтра ведь масленка начинается. Рассчитывал так: могарыч с Евтеем разопьем, по утру опохмелимся, масленую встретим. Зараз два горошка на ложку!
— За выгодой погнался?
— Выходит, погнался, да прогадал, — кивнул Чернов. — Наше сословье далеко ведь не смотрит. Поблазнила выгода — ну, давай! Иной раз и выбирать не приходится.
— Ты нас в сторону все же не уводи, Петро Евдокеич, — оборвал Гурлев. — На хрена нам сдалась твоя выгода! Барышева подай! Где он укрылся?
— Ох, господи! — всплеснул руками Чернов. — Дался какой-то проходимец, однако! Повторяю же — не встречал я его, и нет мне в том надобности. Пусть он хоть в тартарары провалится, что ли…
— Послышал бы счас Барышев! Дорого он тебе обойдется, пожалуй!