Родительский дом - Страница 29
17
Сразу из церкви Ульяна навестила старуху Лукерью. В эту пору старухин постоялец работал в читальне, и побыть с ней наедине никто не мешал. Лукерья, хорошо знающая ее несладкую жизнь с Гурлевым, нимало не удивилась просьбе дать приворотное снадобье.
— Только, милая ты моя бабонька, никакое снадобье и наговор на твово мужика не поможет, — предупредила она, опасаясь, как бы Ульяна не натворила беды. — Это ведь не то, чтобы он полюбовницу завел да начал тебе изменять, либо картежничать и из дому добро тащить! А такого особого наговору, тем более трав и настоев супротив партейных дел я сроду не слыхивала. Разве ж его повернешь, разум-то, заворожишь?
— Неужто всему попуститься, баушка?
Отчаяние и страдание бабы, избороздившие ее лицо, все же тронули отзывчивую Лукерью.
— Впрочем, можно попробовать. Но прежде возьми-ко вот иконку божьей матери, поклянись исполнять в точности, как будет приказано и от себя малости не добавлять.
— Святой иконой клянусь, баушка, — загорелась надеждой Ульяна. — Будь я проклята, ежели твое наущенье нарушу.
— Веничком мы твово муженька попарим, веничком! — охотливо заговорила Лукерья.
Нашлась старуха: веник не зелье, с него еще ни один мужик не отправился на тот свет.
Веник березовый принесла она из сенцев, обычный банный, заготовленный на зиму. Добыла из печи каленый уголек, побрызгала через него на сухие листья. Укрывшись под занавеску, долго, неясно шептала какое-то заклинание. Ульяна, вытягивая шею, вслушивалась, пыталась понять. Глубока и велика была ее боль. Горше, чем от загубленного счастья с Гурлевым, от его небрежения к домашности, оказалось теперь сознание вины перед ним из-за первого мужа. Каждая жилка в ее теле трепетала от страха. Как бы плох ни был Гурлев, а ведь только с ним испытала она радости и просветы в своей темноте. Все простила бы ему, половиком бы пала под его сапоги, только не бросил бы он ее, не вернул, как подержанную вещь, нелюбимому и ненавистному человеку. С тех пор, как принес Егор Горбунов весть, ни одной ночи не провела Ульяна в спокойном сне; до прихода Гурлева, всегда усталого и неласкового, металась по избе, прислушиваясь. Страх же погнал ее и в церковь замолить грех двоемужества, упросить бога не допускать Барышева к ее избе, образумить Гурлева и наставить его к продолжению семейной жизни. Но пока соберется бог, надумает чем-то помочь, на ожидание не оставалось терпения. Каждый час могло разразиться несчастье. Поэтому-то, прибегнув к знахарству, Ульяна и старалась все доглядеть, услышать, запомнить.
Лукерья перестала жужжать под занавеской, откинула ее и, подавая наговоренный веник, предупредила:
— Баньку истопи, бабонька, завтра же.
— Так завтра не суббота.
— Ты все же истопи баньку, найди причину. Двадцать три поленца березовых надо в каменке сжечь и сверх них еще одно поленце осиновое. А мужика-то одного в баню не посылай, сама с ним пойди, уложи на полок и веничком попарь. Пуще парь-то по пяткам, по пяткам, матушка моя, и про себя приговаривай: «Не ходите, ноженьки, куда не след, не носите в дом чужой грязи, чужих порогов не обивайте! Уж я ли вас не обихаживаю, я ли в чисту постельку вас не укладываю, я ли добру мужу не верна жена!» Напаришь, натешишь вдосталь, так и рубаху помоги надеть да пуговки на рубахе сама застегни.
— Не забыть бы наговор-то…
— Затверди, милая! Опосля бани веник выбрось за угол, затопчи в снег поглубже. Потом, в избе, дорогому-ненаглядному рюмку водки подай. Пусть с устатку поправится.
— Не пьет он совсем!
— Какой же мужик не пьет?
— Партейный ведь! Близко не допускает.
— Так кваску ему ядрененького поднеси. Непременно после бани испить надо…
Обнадеженная Ульяна бережно завернула веник в подол юбки, а в награду за услугу подала Лукерье серебряный рубль. Та деньги не взяла.
— Потом заплатишь, бабонька, потом, коли проба удастся. Не люблю брать наперед.
Проводив ее, Лукерья утешила себя: «Всех жалко! Но дуру-то эту еще жальчее. Заморилась-то как! Извелась-то! И того понятия нету, что мужа, ежели он врозь живет, ничем не удержишь. Самой надо бы пришатнуться к нему, не лаяться, коли чего не по нраву. У мужика свое рассужденье, ты же тянешь на свою сторону. Вот тебе и развал, неудовольствие, ссоры-перекоры, потому как супротив мужнина рассуждения тебе выставить нечего: ни лица румяного, ни тела гладкого, ни ума! Да вдобавок и меня в грех впутала, экую срамоту ради жалости пришлось сочинить!»
Боязливо оглядываясь, замирая — не хоронится ли Барышев где-то в темноте, не ждет ли ее, — Ульяна пробралась в свою избу, закрылась на все затворы.
Лампу не зажигала, наспех поела холодной пшенной каши, потом до полуночи сидела на печи, отгоняя угрозу: «Может, соврал Егор! Откуда мог прознать он про Павла-то Афанасьича? И пошто же, если Павел Афанасьич живой, здоровый, в село не является?» Называла она Барышева не мужем, а только по имени-отчеству, как чужого, иначе пришлось бы признать его право на возвращение к ней. Наконец твердо и уверенно она сказала себе: «Не пущу! Сколько лет вестей не подавал, где-то скитался, поди-ко, так и другую семью успел завести, а я одна тут бьюсь, мыкаю горе, недопиваю-недоедаю. Ничего ему здеся не причитается! Пусть отваливает! Не пущу!»
Тем тягостнее показалось ее одиночество, пустота в избе. С трудом дождалась, когда Гурлев, справив дела в сельсовете, вернулся наконец ночевать. Ходики, тикающие на простенке, показывали время далеко за полночь.
Гурлев разулся, бросил портянки на печь, устало зевнул:
— Слышь, Уля! Я часа два-три сосну, а ты достань из сундука и приготовь мне на утро праздничные шаровары и чистую рубаху.
— С какой это радости? — угрюмо спросила Ульяна. — Опять уж куда-то собрался, а дома полный двор снегу, некому подгрести и убрать.
— В райком вызывают! С почтой бумага получена. Велят лично явиться, вместе с избачом.
— Поезжай послезавтра. Поутру-то я баню истоплю, попаришься, отмоешься и тогда все чистое на себя наденешь.
— Суббота скоро…
— В субботу истоплю баню своим чередом. Занашиваешь ты белье, отстирать невозможно.
— Нельзя не ехать, — отрезал Гурлев.
Чувствуя себя виноватой перед ним и понимая, что сейчас он единственная ее опора, Ульяна предпочла не спорить, не выговаривать.
— Плохо мы с тобой живем, Паша!
— Хуже некуда! — согласился Гурлев. — Не душа в душу. Я вот уж который день замечаю, как ты вроде бы сама не в себе. Даже ругать меня перестала. То ли захворала? То ли решилась на что-то?
— Поживи-ко с таким, как ты! — горестно и в то же время уклончиво сказала Ульяна. — Какое терпение-то надо!
Он тоже мог бы ответить ей: «Поживи-ко с такой женой!» Но разве залог только в терпении? Недавно в читальне мужики завели разговор: ладно ли живут они с бабами. В чем оно состоит «семейное счастье»? Одни говорили: бабы призваны ублажать мужей и рожать! Другие настаивали, будто баба в жизни — вообще человек лишний, навязанный мужику: сначала по молодости лет он ее любит, а потом живет по привычке, терпит, не видя иного исхода. И вот тогда Федор Чекан разбил их отсталые мнения. «То не семейная жизнь, если в ней нет мира, согласия, дружбы, взаимного понимания! Нарожать детей может каждая зверюга, самая неразумная. Попробуйте-ка детей вырастить, выучить, воспитать настоящими людьми, которые бы не презирали и не считали труд в тягость, а находили его первейшей надобностью и радостью и которые бы вас, отцов и матерей, приветили в старости! Одним терпением не одолеете, а наглядевшись, как вы помыкаете женами, как с ними не ладите, пойдут ваши детишки вразброд, всяк по своему разумению. И как же сделать, чтобы в семье был порядок? Ты поднялся, так помоги же и дорогой тебе женщине подняться, поставь ее и возвысь с собой в уровень, дели все заботы и радости пополам».
Это он высказал тогда хорошее, правильное представление о женщине, и Гурлев запомнил все почти слово в слово, только применить к Ульяне еще никак не собрался.