Родительский дом - Страница 20
— За тобой грехов много, — проворчал на него Софрон Голубев.
— Какие ж таки?
— На земле зря мозолишься! Какой от тебя толк?
— А от тебя какой? — взволновался Добрынин. — Мне хоть бог-то простит, я здоровьем слабый. Зато ты хотел умереть, а бог-то и не призвал к себе.
— Значит, время не подошло…
— Не взял, — упрямо повторил тот, — и брать совсем не за что! С меня эвон сколь ты денег содрал, чтобы одну пару пимешек скатать. Копил деньги, да сам же и сбросил их по ветру. Эх, ты-ы…
Софрон Голубев надвинул шапку до бровей.
— Обождите, граждане мужики, — прервал их Гурлев. — Не перепирайтесь на личности! Давайте судить по-хорошему.
— А меня вот очень даже большой антирес разбирает, — подскочил с передней скамейки Аким Окурыш. — Все ж таки, с чего Софрон в огонь-то кидался?
— Со скуки, — с явным намерением выручить Голубева сказал Гурлев. — Он свою главную линию потерял!
— То исть, как?
— В каждом из нас есть две линии, — убежденно ответил Гурлев. — Первая, самая наиглавнейшая, — это есть линия всей жизни, а вторая, поменьше, коя проходит толечко по твоему двору и по твоему полю. Ежели с главной-то линии сойти, а остаться лишь при своей малой линии, то выходит: не к чему было и на свет нарождаться…
Чекан почувствовал, что Гурлев начинает брать на себя задачу не очень посильную, но останавливать и поправлять не стал: мужики слушали с большим вниманием.
— На главной линии ты человек, а оставшись на одной своей, я, извиняюсь, вроде цепного пса, — не замечая, как Чекан вышел из-за кулис и сел на подоконник, продолжал Гурлев. — День и ночь спишь одним глазом. И вот тут надо теперь коснуться: с чего человек начался?..
— И-эх, мать моя! — радостно загомонил Аким Окурыш. — Это я ужасть как уважаю!
Гурлев взглянул на него, затем перевел взгляд на Чекана, переступил с ноги на ногу, как бы сдвигая себя, и вначале произнес глухо:
— Вот неучен я, сам скребусь, насколько могу, да иной раз и время нету книжку хоть полистать.
— Валяй по силе, загинай по-свойски, — подбодрил его дежуривший у дверей Парфен Томин. — Мы все под одно, слова-то, как дрова, одинаково рубим: где тоньше, где толще!
— Так с чего же он, человек-то, начался? — прищурившись и чуть подняв глаза к потолку, спросил Гурлев, еще продолжая настраиваться. — А вышел он, граждане мужики, из первобытности. Вот кои-то из вас в церкву ходют и верят, будто человек по прозвищу Адам был слеплен из глины, а Ева сготовлена из его ребра. Тут без отца Николая спорить не стану, а лишь замечу, что ежели бы бог не хотел греха, не желал, чтобы люди плодились, то к чему затевался с женщиной? Да разве ж можно стерпеть, когда мужик молодой, ничем не порченный, не изробленный, оставленный в лесу посреди благодати, а бабочка — тоже молодая да нагишом!..
Мужики вдоволь посмеялись: такая откровенность была каждому по душе. А Гурлев даже не улыбнулся, настолько все сказанное представлялось ему серьезным и важным.
— Людей на земле, как мурашей в березовом колке, — сказал он чуть погодя. — И все не из глины слеплены, а в муках рождены. Легко ли бабам рожать дитев? Эк они, бедные, сколько месяцев ходют в тяжести, с каким криком и ревом выводят младенцев на свет! И нет поначалу между младенцами никакого различия: все голые, все за сиську хватаются и одинаково пачкают. Уж потом, как они станут в разум входить, то и начинается дележ: этот богатый, а этот голодранец, этот умный, а этот дурак! Верно я говорю?
— Верно, все, как есть! — раздались одобрительные крики. — Шагай дальше!
— В первобытности своей человек был вроде бы как наш упокойный теперь Тереша. Толку в его голове еще не обозначалось, ходил он зиму и лето безо всякой одежи, а угревался шкурами, избы строить не умел, огонь добывал от трения палки о палку. Однако же соображение жить сообща, табором, чтобы пропитаться, выработалось у него вскорости. Пойдут артелью на крупного зверя, камнями его побьют, мясо поделят поровну. Сыты и никто не в обиде! Ну, дальше — больше, разум все прояснялся, нужда заставляла наготавливать еды впрок, от непогоды крышу над собой строить, от холодов тепла искать. И вот при этом их жизнь стала вроде раздваиваться. Кои похитрее да поухватистее оказались, тем уж с общего дележа показалося мало, стали они подгребать себе куски, где побольше да пожирнее, а народ смирный, непробойный, видя это, хоть и проявлял недовольство, но не собрался и не одолел их и с тем нажил себе нахребетников. Так образовалось кулачество. С другой стороны нашлись ловкачи, стали про всяких богов выдумывать. Молния сверкнет, гром с неба ударит, они первые на колени падают: это-де бог гневается! Так образовались попы!
Гурлев, по-видимому, миновал самое для него трудное и, не останавливаясь на эволюции человека, пропуская различные общественные формации, где для него все было туманно, вернулся опять к той мысли, которая сейчас его волновала:
— А все ж таки, даже в темноте и в невежестве живущий человек все сотворил своими руками. И вот он совершил революцию!
Дальше книжные знания ему уже не требовались, то, о чем предстояло сказать, было видано своими глазами, пережито, передумано много раз. С чисто крестьянской обстоятельностью он изложил свою точку зрения: ведь если в древности, впервые добыв огонь, человек осознал себя человеком и перестал быть диким, то теперь, когда он стал хозяином своей судьбы, его сознание должно подняться до большой высоты, до понимания той новой жизни, которую мы сейчас строим.
— И никуда от нее не денемся, — подчеркнул он напоследок. — Вот она стоит уже у нас на пороге и стучится в дверь. Кому люба, тот повстречает ее хлебом-солью, тому она станет не в тягость, а в радость. Я вот, к примеру, ни в бога не верю, ни в черта, ни в какие наговоры бабушек и сны отрицаю, а все ж таки недавно про ту новую жизнь приснился мне сон, да такой расчудесный, что все еще вижу его, чуть глаза прикрою.
— А об чем это вам, партейным, снится? — спросил угрюмый Антипа, отец секретаря комсомольской ячейки Сереги Куранова. — Да полагается ли?
— Коли мы не люди! — достойно ответил Гурлев. — Какая разница между мной и тобой, дядя Антипа? Только та и есть, что я уже в сознание взошел, а ты все еще в потемках блудишь.
— И-и-эх! — снова не вытерпел Аким Окурыш. — Завсегда ты, Антипа, не в пору голос свой подаешь! Тут вникать надобно, в рассуждения входить, а ты, как подкулачник, с ходу сбиваешь!
— Но-но! — озлился Антипа. — Ты там насчет подкулачника-то, того…
— Обожди-ко, Павел Иваныч, дай прежде мне высказаться, — закричал Аким Окурыш, расталкивая мужиков и пробираясь к сцене. — Я хоть и безо всякой партии, но тоже в сознательность вдарился уже давно, и мне слышать всякие подлые подковырки Антипы нету никакого терпения.
Мужики зашумели, предвидя чудачество. Малорослый и худой Аким, взобравшись на сцену, подвинул Гурлева локтем, скинул с головы обтрепанную ушанку.
— С меня бы икону писать надо. Вот, мол, великих мученьев был мужик, замордованный при старой жизни…
— Хо-хо-хо! — заглушая его, засмеялись в зале.
— Эк вы привыкли, уж чуть чего, надо мной потешаться! — строго произнес Аким. — Вот и посыльным в Совет от общества выбрали. За что? А ладно, дескать, мужичонко на ногу легкий, по домашности забот мало. Вроде всем недосуг бегать по селу и колотиться под окнами, только мне да Фоме Бубенцову. Ну, коли уж все подняли голоса, я должность сполняю безотказно. Может, и меня новая жизнь коснется. А все ж таки иной раз обидно. Это пошто я Окурыш? Поди-ко уж и не помнит никто, как меня звать-величать. Аким Лукояныч Блинов — вот кто я! Бли-нов! Превзошла моя фамилия от сытости. Однако мне-то не подфартило, оказался я кругом обделенный. Как с малых лет выпал мне недомер, так пошло-поехало до теперешней поры. Бывало, бегаю с парнишками-погодками по улице, играю. У парнишек вся тела прикрытая, толичко на мне одна рубаха до пупа. Этак, значит, бежишь, играешь, а девчонки от тебя врозь. Вся-то причина — нужда. Я в семействе был самый малый. Зачнет мать холст на штаны кроить, для меня завсегда не хватало, и потому выдавали мне со старших обноски. Подошло время, отдали меня к Гавриле Сырвачеву в работники. И опять недомер. Гаврило-то другим работникам платил то по три, то по пять рублев в год, а мне рупь! Но лупил больше всех. Чуть чего, по патрету вмажет! С того мой патрет не баской вышел, девок не завлекал. Чуть я холостым не остался…