Россия распятая - Страница 84
Тогда же была установлена постоянная связь и с представителями НТС в Пскове и Гдове.
В конце 1942 года Борис Федорович и многие другие, входившие в его организацию, были арестованы гестаповцами по доносу одного из ее членов – бывшего студента ленинградского института имени Лесгафта Вадима Добочевского, заподозрившего их в связи с советской разведкой. В ходе следствия и очных ставок, в том числе с Борисом Федоровичем, Добочевский покончил самоубийством, выбросившись из окна четвертого этажа. Бориса Федоровича спасло лишь вмешательство Павла Делле и офицера при штабе 18-й армии барона фон Клейста – родственника фельдмаршала. Вместе с ним из-под гестаповского ареста были освобождены и его друзья, сумевшие, как и он, скрыть во время допросов истинное назначение их организации. Только один из арестованных был отправлен в концлагерь. Это дело было закончено в феврале 1943 года. О дальнейшей судьбе Бориса Федоровича сведений у меня нет…
Рассказав все это, Николай Николаевич задумался, словно присущая ему энергия на мгновение оставила его. За окном кафе, где мы сидели, шумел чужой для меня Париж…
– К сожалению, современное руководство Народно-трудового союза, кроме некоторых его членов, так сильно отличается от создателей Национально-трудового союза тех давних лет. А вот мой самый близкий друг Олег Красовский (о моих встречах с Олегом Антоновичем Красовским и об издании журнала «Вече» я расскажу в своей третьей книге «Художник и мир»), живущий ныне в Германии, написал мне, что и на радиостанции «Свобода», где он работает, сводятся на нет передачи русского патриотического содержания. Хозяева-американцы зорко следят за этим, но это не ново, – посмотрел на меня Ник Ник. – Россию всегда не любили и боялись, в любой форме ее государственной жизни.
– Как важно было бы написать историю русской эмиграции, – заговорил он вновь. – Всякий раз, когда я навещаю кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, я долго брожу по рядам бесконечно дорогах могил, многие из которых – как памятники русской истории. Ни один народ не перенес такой великой трагедии, такого великого исхода, как русский! Как все запутанно и сложно! Как все искалечено и смещено! Я как историк, проведший годы учебы на историческом факультете университета рядом с твоей академией на Васильевском острове, все время ощущаю свой долг заниматься теми взрывными этапами русской истории, которые обожгли наши судьбы адским огнем. Я тебе говорил уже, что свое детство провел в Крыму. Мой отец был военным. Мы из дворянского рода Лашкаревых. Моего прапрадеда, тоже военного, сподвижника Потемкинина, писал Боровиковский. Этот портрет известен по монографии великого художника. Ты, наверное, видел. По-моему, он хранится в Одесском художественном музее.
Кстати, моя крестная мать – жена генерала Брусилова, к которому я отношусь сложно. И я помню, как моя родная мать, протискиваясь сквозь толпу таких же объятых горем русских женщин, хотела приблизиться к уводимому на расстрел отцу. Ты, конечно, знаешь об этой провокации в Крыму кровавой Землячки и ее подручных, когда они объявили, что всем офицерам надлежит явиться в комендатуру для регистрации. Я был ребенком, но помню, как будто это случилось вчера: колонна русских офицеров, окруженная могучим конвоем, двигалась к месту расстрела. Многие, увидев в толпе родных, кидали через головы конвоя снятые с головы фуражки – последнюю память. Я помню, как мать, неистово рыдая, прижимала к груди последнее, что у нее осталось от мужа, – выгоревшую на палящем солнце нашего Крыма офицерскую фуражку…
Николай Николаевич замолчал, но я навсегда запомнил выражение его лица: скорбное и непримиримое. Как Ник Ник одинок!
Я уверен, что самое страшное для человека – это потерять Родину. Мы знаем о великом библейском исходе, на памяти так свежа кровавая история многих миллионов русских беженцев…
Бывая на Западе, я закаялся общаться с эмигрантами. Искусно натравливаемые друг на друга, одинокие, обычно обездоленные, они представляют глубоко трагичное и часто безысходное явление. Особенно в Париже, где судьбы эмигрантов переплелись словно в змеином клубке. Все друг другу не доверяют. Властвует атмосфера неприязни, переходящей в ненависть. Но при этом встречается и самое трогательное – дружба, свойственная именно эмигрантам, которых в единичных случаях сближает личная привязанность и доверие на почве неутоленной тоски по далекой Родине, ставшей в лице СССР для них злой мачехой.
Я помню, как только приехал в Париж – а это была моя вторая поездка за рубеж, – в пасхальную ночь отправился в русский кафедральный собор святого Александра Невского на улице рю Дарю.
Испытывая жгучее одиночество, я с трепетом вступил под своды храма, который посещали в изгнании все великие русские люди – от Шаляпина до Рахманинова, от Бунина до Коровина… Я шел с большим волнением на встречу с обломками великой Духовности России, с остатками недострелянных русских аристократов, славных воинов Белой армии, так трагично проигравших свой бой за Россию. Словом, я ждал встречи с чем-то очень родным и близким.
Золото иконостаса, колеблющееся пламя свечей… Прекрасно и благовдохновенно звучит пасхальный хор, который раньше в Москве я слышал в записи на пластинке, подаренной мне молодой русской эмигранткой Машей Трубниковой – дочерью священника-эмигранта.
Я жадно впивался в лица прихожан, толпившихся в храме. Как они были не похожи на своих соотечественников за «железным занавесом»! Но глаза многих из пожилых людей, особенно у женщин, излучали такое же безысходное горе и веру, как и у нас, в советской России. А вот лица помоложе – очевидно, это дети «первой волны» беженцев. И наконец – совсем юные… Я наслаждался благородством их выражения, а потом увидел в пламени свечи стоявшего вполуоборота юношу, словно сошедшего с полотен Левицкого или Кипренского. Это было весной 1968 года.
…И вот я стоял рядом с ними в эту светлую пасхальную ночь, ночь Воскресения Христова. Я слышал, как молодые люди тихо говорили между собой. Прислушавшись, я огорчился: они говорили по-французски. Один из них оповещал другого, что у него сломалась машина, и просил заехать за ним утром…
Мою душу всегда наполняло особым чувством сознание того, что сейчас на необъятном просторе Земли все русские, все православные повторяют одни и те же слова молитвы и представляют собой великое единение. Чем достичь его, если отнять у нас Бога и веру? Достичь единения в этом случае возможно, как писал Достоевский, только железной палкой, когда человеческое общество превратится в гигантский муравейник. Боже, сколько русские дали миру, когда силы нации, как осколки, разлетелись по всему белому свету! Русская колония беженцев в Париже жила хуже всех, но, как рассказывал мне граф Сергей Михайлович Толстой, у них, в отличие от других, была нулевая преступность, что особенно ценила французская полиция.
Кстати, в эмиграции в Париже умер бывший московский следователь по уголовным делам, который впервые в мировой практике применил дактилоскопию (отпечатки пальцев преступников). Ныне этот метод применяется во всем мире. А имя его русского изобретателя находится в забвении.
Можно только поражаться, какой духовно богатой была жизнь русского Парижа. Сколько, несмотря ни на что, выходило книг, воспоминаний, газет и журналов! Еще гремела по миру слава Русских сезонов, еще брали иностранные балерины русские имена, желая этим приобщиться к триумфу нашего балета, который ныне едва теплится только на берегах Невы, благодаря бывшему училищу Вагановой, где работали великие артисты С. Сергеев и М. Дудинская…
В Париже были русские рестораны, клубы и даже музей казачьей славы. Митрополит Антоний сражался с кривоверами из интеллигентов. Существует по сей день Сергиево подворье с иконами, написанными художником Стилецким. Монархисты, белогвардейцы, сторонники думской демократии, меньшевики, кадеты – все тогда до войны ждали чуда, что иго большевиков рухнет, и многие готовы были на все, чтобы участвовать в борьбе с властью большевиков.