Россия распятая - Страница 80
…Я помню, как к вдове дяди, завещавшего свою коллекцию музею на Волге, приезжал работник для отправки картин в Саратов. Между тем многие ленинградские коллекционеры предлагали ей огромные по тем временам деньги, например, за коровинский «Гурзуфский натюрморт с розами», не говоря уже о «В ночном» Кустодиева или эскизах декораций Головина. К чести вдовы Ксении Евгеньевны Глазуновой, она была непреклонна, тем более что Саратовский художественный музей клятвенно заверил ее, что будет открыт отдельный мемориальный зал памяти академика М. Ф. Глазунова.
К сожалению, мне не довелось побывать в Саратове. Завершив работу над этой книгой, я позвонил в дирекцию музея и попросил разрешения отснять несколько слайдов из мемориального зала М. Ф. Глазунова. Слайды я получил, но узнал при этом, что никакого отдельного зала для собрания моего дяди нет…
Дядя Миша был человек глубокий, принципиальный и разносторонний. Сегодня, когда прошло столько времени, я вспоминаю, как приходил к нему раз в неделю, испытывая неизменное волнение от самой обстановки его квартиры, в доме на Кутузовской набережной, 12, неподалеку от Летнего сада, овеянной любовью к России и ее культуре.
В библиотеке моего дяди я впервые открыл для себя творчество гениального финского художника Аксена Галена. Сколько поэзии чувства в этих северных сагах, как близко нам дыхание моря Варяжского!
Дядя Миша очень любил «Мир искусства», Союз русских художников и ревниво относился к моим успехам, разжигая во мне страсть к национальному духу русского искусства начала XX века. Он не любил передвижников. А я боготворил Сурикова, Репина и Васнецова.
Помню, как он напустился на меня за эскиз «Продают пирожки» (заданная в СХШ тема «по наблюдению»)! Он напомнил мне о значимости Федотова; о мелкотравчатости некоторых передвижников и стыдил меня, что я занимаюсь такой ничтожной темой, делаю работу, в которой нет мысли, чувства и… наблюдения. Доставалось мне и за пейзажи. «Ты не чувствуешь в пейзаже поэзии. Посмотри хотя бы Рылова, не говоря уже о великом Васильеве, Колесникове, Кустодиеве и Горбатове, – донимал меня он. – Ну вот, был под Лугой, красота-то там какая – просторы, дороги вьются в лесах среди озер! А ты – опять сарай, лесишко сзади какой-то. Где же северная Русь? Посмотри Рериха! Работать надо! Учиться! Север – это былина, а не левитановские нюни…»
От справедливо нанесенной обиды у меня дрожали губы. Прощаясь со мной, он обнял меня, и я, в отражении ампирного зеркала передней, увидел, как его лицо – обычно суровое и серьезное, когда он не смеялся своим милым и добрым смехом, – отразило отцовскую нежность и любовь ко мне. Ему очень понравился мой этюд деда Матюшки из деревни Бетково («Старик с топором»). Он повесил его среди работ великих и любил, как мне говорили, дразнить гостей: «А это – угадайте кто?» Гости делали разные предположения, называли разные имена. «А вот и не угадали! – победоносно провозглашал дядя Миша. – Это – мой племянник, единственный наследник рода Глазуновых! Он еще учится, а дальше-то что будет!» – загадочно улыбался он.
Помню, как высоко отзывался он об автобиографической книге Ильи Репина «Далекое близкое», ценя в ней не только ясный свободный русский язык, но прежде всего могучую творческую волю, которой, как подчеркивал дядя, должен обладать каждый истинный художник. Он, как и я, особенно любил изданный отдельной книгой рассказ о том, как Репин, Федор Васильев и забытый ныне художник Макаров накануне работы Репина «Бурлаки» проехались по матушке-Волге. Я по сей день считаю, что рисунки, напечатанные в этой книге, – вершина рисовального искусства как Репина, так и Васильева. Я даже копировал их и, когда жил в Луге, сам решил проехаться по Волге в трюме парохода, на котором, как мне говорили, ездил еще Шаляпин, дававший концерты в приволжских городах. Неустанно рисуя поражавшие меня своими характерами лица людей, я старался, как мог, приблизиться к виртуозной технике и психологизму репинских зарисовок. Зачитывался я тогда и книгой Я. Д. Минченкова «Воспоминания о передвижниках».
Во время одного из субботних чаепитий дядя Миша обрушился на меня со всей силой своего гнева, правда, его гнев всегда сопровождался улыбкой – доброй улыбкой воспитателя. «Из этой книги о передвижниках видно, какой невзрачной серостью были все эти личности. Возьми хоть, для примера, воспоминания о Ефиме Волкове: он фраз даже не мог связать, как пишет Минченков, правда, насчет выпивки был мастак, а художник-то по тому времени плевенький и серенький. Стыдно тебе восхищаться этими второстепенными художниками кроме Сурикова и Васнецова». Показывая на стены своей квартиры, увешанные шедеврами Кустодиева, Коровина, Головина, Колесникова, Горбатова, Добужинского и раннего Рериха, он со своей ироничной улыбкой, попивая чай из чашки гарднеровского зеленого сервиза, победоносно говорил: «Как видишь, у меня ни одного передвижника нет: Серов, Коровин, Союз русских художников и “мирискусники” – это люди совсем другого божьего дара и духовной культуры, это великое явление не только в русском, но и в мировом искусстве. Почитай журнал “Мир искусств”, “Аполлон” или “Золотое руно” – ты увидишь, что они прежде всего поклонялись красоте и духовности, в отличие от твоих передвижников, которые под руководством Стасова бичевали в своих убогих анекдотах в красках окружающую действительность. Каждая работа Головина, Серова или Врубеля несет в себе таинство озарения высшего порядка, то, что и делает искусство искусством. Это тебе не “Земство обедает” или “Крах банка” одного из Маковских».
Потирая ладонями глаза, они у него болели от бесконечной работы над медицинскими рукописями, и чувствуя, очевидно, что он слишком интенсивно загонял меня в угол, снова улыбнулся своей доброй улыбкой: «И Репин твой – фигура многоликая, чтобы не сказать продажная, то царя бичует, то его рисует, а после него этого прощелыгу Керенского…»
Его жена Ксения Евгеньевна, недолюбливавшая меня, снова заполнила ароматным чаем зеленые гарднеровские чашки.
«Ксюша, – поднял на нее глаза дядюшка, – Илья Сергеевич что-то ничего не ест, сделай ему пару бутербродов, пожалуйста, – я в 16 лет быка съесть мог! – И, обращаясь ко мне, продолжил: – Ты носом не дорос до понимания Кустодиева, когда изволил выразиться, что вот на этой картине деревья неправдоподобно зеленые». (Речь шла о картине «Ярмарка», которая находилась в коллекции дяди, а ныне известна всем.)
«Мне нравятся, как и тебе, многие работы Репина, – продолжал дядя Миша, – например, “Воскрешение дочери Иаира”, “Бурлаки”, изумительные этюды к “Государственному Совету”, но ведь знаменитый “Садко” – это разве не изображение аквариума, на дне которого добрый молодец выбирает девушку-чернавушку – парфюмерия. Да и твою любимую академию он реформировал ахово: своего великого учителя, любимого П. П. Чистякова, послал работать в мозаичную мастерскую, писал вместе со студентами – вроде Серого: “Нравится, – пишите как я”. А когда все развалил, вернул Павла Петровича обратно».
Дядя Миша говорил спокойно, но со скрытой энергией внушения – он хотел, чтобы я, его племянник, на многое взглянул по-другому. «И вот, дорогой племянничек, попомни мое слово, перед тобой висит дипломная работа, пейзаж Степана Колесникова, за которым я долго охотился (ныне тоже в Саратовском художественном музее. – И. Г.). Степан, его брат Иван, равно как и Борис Горбатов, топчутся всеми сегодня и уничтожаются кличкой “белоэмигранты”. Но настанет время, и они обретут благодаря своему гению достойное себе место в истории русского искусства. Они не нытики, каким был твой любимый Левитан. У них Россия другая, радостная и могучая, народная, а возвращаясь к Чистякову, должен сказать, что ты его должен чтить и изучать, да кроме того, он наш царскосел, жил неподалеку от нас, и я мальчиком помню, как к нему подъезжали извозчики, привозившие из Петербурга известных русских художников. А брат мой, твой отец, был смелый и непримиримый – недаром его так любил Питирим Сорокин, о котором ты, естественно, ничего не знаешь. А в личные отношения Сергея и твоей матери я никогда не вмешивался, как не люблю, чтобы вмешивались в мою личную жизнь. Пойдем-ка лучше, племянничек, – продолжал он, вставая из-за стола, – посмотрим еще раз монографию прекрасного финского художника Аксена Галена – наши “мирискусники” его очень любили, и он участвовал на их выставках, – и, отечески положив мне руку на плечо, снова перешел на другой тон, – боюсь, что ты в своей СХШ дальше Лемоха, Пукирева и Волкова никого не узнаешь, а Чернышевского и Стасова и впрямь будешь чтить как кумиров».