Россия и современный мир №2 / 2017 - Страница 7
Часто более полному и глубокому пониманию проблемы мешают цеховые разграничения между исследователями. Р. Коллинз пишет об «академической балканизации»: «Странный эффект академической “балканизации” – расхождения между исследовательской работой в политической науке и исторической социологии. Эти дисциплинарные лагери действуют на одной и той же территории, но с различными концептуальными орудиями и различными интересами» [16, с. 33]. Затруднения в понимании феномена революций отчасти связаны именно с междисциплинарными подходами, когда историки, исторические социологи или политологи по-разному определяют эту проблематику. Так, многие современные революции можно описывать, скажем, в рамках «транзитологии», т.е. перехода от авторитарных к демократическим режимам [31]. Политологи, изучая опыт разнообразных трансформаций, могут выделять революцию лишь как одну из моделей переходов, наряду с консервативной реформой, пактом, реформой снизу и навязанным переходом. При этом революция (социальная революция) будет характеризоваться как «смена режима при использовании силовых стратегий правящей элитой прежнего режима и контрэлитой (конфронтация) в условиях мобилизации масс» [24, с. 39].
Работ, посвященных революционной тематике, довольно много. Жаль только, что зачастую они написаны преимущественно в русле стерильных академических штудий, и собственный интерес эпохи (нашей!) присутствует в них в минимальном объеме. Между академическими интересами и актуальной общественно-политической повесткой дня тогда наблюдается серьезный разрыв. В научных журналах пишется о сложностях и противоречиях изучения революции, исследователи констатируют слабости и противоречия в изучении революционного феномена [22]. При этом и в определении, и в подходах к революции единства среди исследователей нет и быть не может. Сразу отметим, что в зависимости от целей исследования всячески поддерживаем методологический плюрализм, признаем методологический плюрализм, но когда речь идет о политической революции, выбираем дефиницию Джека Голдстоуна: «Революция – это насильственное свержение власти, осуществляемое посредством массовой мобилизации (военной, гражданской или той и другой вместе взятых) во имя социальной справедливости и создания новых политических институтов» [6, с. 15]. Добавлю также, что понимаю революцию как разрушение прежнего государства (как аппарата управления и легитимного насилия), произведенного внутренними силами. То есть политический порядок рушится и распадается не в итоге, скажем, внешней интервенции, а под влиянием, прежде всего, внутренних противоречий, хотя граница здесь подвижна, и иностранное вмешательство во внутренний суверенитет – это, скорее, правило, чем исключение. Такой политический переворот может вести к трансформации политического режима (например, к демократизации), сопровождаться глубокими социально-экономическими преобразованиями («революционными реформами») или являться выражением более глубинных, фундаментальных изменений (например, в процессе перехода от аграрного, традиционного к индустриальному обществу модерна). Разнобой в понимании революции связан как раз с тем, что речь идет о различной «глубине» этих революционных преобразований как следствии глубины кризиса, им предшествующего.
Но если бы вопрос стоял только в теоретической плоскости, то это еще полбеды. Ведь опасность новой революции в нашей стране ощущается многими и как актуальная угроза.
При этом в массовом сознании царит дикий разнобой по отношению к революции, с самыми полярными оценками. В нынешней России наблюдается стремление вытеснить актуальную проблематику (революция – это только один пример) и не «грузиться». Тактика «вытеснения» хорошо работает до поры до времени для сохранения спокойствия индивидов и целых поколений, но потом снова «клюет жареный петух» и начинаются стенания о новом «неожиданном» кризисе, сопровождающем очередную «геополитическую катастрофу». Популярные авторы из политических или публицистических соображений задаются, например, вопросом о неизбежности «оранжево-зеленой» революции в РФ [7]. Шаткость этих и подобных прогнозов то, что они не сбываются, не мешает вновь и вновь повторять нечто подобное [25].
Часто создается впечатление, будто современная Россия забыла о своем настоящем и будущем и постоянно смотрит назад – в свое драматическое прошлое. Если это и преувеличение, то не слишком сильное: и люди, и общества «живут прошлым», если оставили там нечто очень важное и / или не решили в свое время какую-то чрезвычайно значимую для них проблему. Проблематика революции, на наш взгляд, имеет здесь огромное значение.
Революции начала и конца ХХ столетия кардинально перевернули историю нашей страны, но в смысле планируемых и ожидаемых результатов – обманули ожидания большинства. Общество и страна, неоднократно «обжигаясь» на революциях и перестройках, которые, в силу тех или иных обстоятельств, превращались в Смуты, просто боится решительных шагов, полагая по печальному опыту прошлого, что после них будет только хуже. Сила «контрреволюции» в сегодняшней России – в негативном опыте как историческом – сведения о жертвах и последствиях «Октября», мучениях людей в стране-концлагере, так и непосредственном вовлечения масс в процесс – во времена смутокризиса «катастройки», которые потом за это жестоко расплачиваются. Население России, так и не сложившаяся «политическая нация», до сих пор фактически лишенное возможности влияния на политический курс, и даже практически не стремится к этому (яркий сегодняшний пример – вялая реакция на вмешательство в войну в Сирии).
Российская революция не просто не удалась, но даже и «не состоялась», если говорить о появлении в России «нации-государства» с «буржуазной демократией». Применительно к отечественной истории можно говорить о травмирующем опыте этих постоянных неудач, и здесь исторические сравнения с другими странами не прибавляют оптимизма, а служат, скорее, причиной деморализации. «Под конец Первой мировой войны, – пишет американский политолог, – все государства в Европе свергли абсолютные монархии, и все, кроме России, превратились в парламентские конституционные режимы» [6, с. 101]. Голдстоуна можно упрекнуть в неточности, да и на практике в ряде стран парламентаризм быстро сменился диктатурой, но судьба российской буржуазно-демократической революции действительно была наиболее печальной. Несколько попыток так и не привели к достижениям в политико-правовой плоскости. Макс Вебер писал о псевдоконституционализме в России, и в 1917 г. он же увидел в февральском режиме «псевдодемократию» [5]. Наверное, знаменитый социолог и век спустя мог бы написать о России нечто подобное. Результат русской Смуты («катастройки») конца прошлого века известен, так же как и революционные итоги событий начала века. Октябрь 1917 г. был одновременно и государственным переворотом, и социальной революцией. Содержание этих событий было ультрареволюционным: «Большевики отняли власть не только у буржуазии, но у общества как такового» [20, с. 316]. И до сих пор обществу вернуть себе власть не удается.
С точки зрения итогов революционных движений трудно провести, казалось бы, очевидные параллели между Великой русской и Великой французской революциями, несмотря на их очевидное сходство. Как пишет академик Ю.С. Пивоваров: «Между Наполеоном и Сталиным тоже ничего общего… Там революция позволила утвердиться новому порядку, формировавшемуся в недрах старого. У нас революция раздавила этот новый порядок и ревитализировала многое из того, что, вроде бы, уже уходило. Маркс назвал революции локомотивами истории. Для Европы это, может быть, и верно. Они тащили это самое новое в настоящее и будущее. А вот для нас и нашей революции звучит двусмысленно. Ведь если и она локомотив истории, то, побивая современное, новое, она влетала в прошлое, традицию и беспощадно давила их своими колесами. Этот “локомотив” лишал нас не только настоящего, но и прошлого» [23, с. 73].