Римская сатира - Страница 37
На этом мы сговорились и, проведенные под портиком Гитоном, достигли выхода; там залаял на нас цепной пес так страшно, что Аскилт свалился в водоем. Я был изрядно выпивши, да к тому же я давеча и нарисованной собаки испугался, поэтому, помогая утопающему, я сам низвергся в ту же пучину. Спас нас дворецкий, который и пса унял и нас, дрожащих, вытащил на сушу. Гитон же еще раньше ловким приемом сумел спастись от собаки: все, что получил он от нас на пиру, он бросил горлану, и тот, увлеченный едой, успокоился. Когда мы, дрожа от холода, попросили домоправителя вывести нас за ворота, он ответил:
— Ошибаетесь, думая, что можете уйти также, как и пришли. Никого из гостей не выпускают через те же самые двери. В одни приходят, в другие уходят.
Что было делать нам, несчастным, в сей новый лабиринт заключенным, так что даже баня стала для нас желанной? Поневоле попросили мы, чтобы нас провели туда. Сняв одежду, которую Гитон развесил у входа сушиться, мы вошли в баню, как оказалось, узкую и похожую на цистерну для холодной воды, где стоял Трималхион, вытянувшись во весь рост. И здесь не удалось избежать его отвратительного бахвальства: он говорил, что ничего нет лучше, как купаться вдали от толпы, и что здесь раньше была пекарня. Наконец, устав, он уселся и, заинтересовавшись эхом в бане, поднял к потолку свою пьяную рожу и принялся насиловать песни Менекрата, как говорили те, кто еще понимал его речь. Некоторые из гостей, взявшись за руки, с громким пением водили хороводы вокруг ванны. Другие, со связанными за спиной руками, пытались поднимать с пола кольца; третьи, став на колени, загибали назад голову, пытаясь ею достать пальцы на ногах. Покуда другие так забавлялись, мы пошли в гревшуюся для Трималхиона ванну. Когда все немножко протрезвились, нас проводили в другой триклиний, где Фортуната разложила все свои богатства и где я заметил над светильниками бронзовые фигурки рыбаков, а также столы из чистого серебра, и глиняные позолоченные кубки, и мех, из которого на глазах выливалось вино.
— Друзья, — сказал Трималхион, — сегодня впервые обрился один из моих рабов, человек достойный, порядочный и скопидом. Итак, будем пировать до рассвета и веселиться.
Слова его были прерваны криком петуха, услыхав который, Трималхион приказал полить вином столы и обрызгать светильники; затем надел кольцо с левой руки на правую.
— Не зря, — сказал он, — подал нам знак этот глашатай: либо пожара надо ожидать, либо кто-нибудь по соседству дух испустит. Дальше от нас! Кто принесет мне этого вестника, того я награжу.
Не успел он кончить, как уже притащили соседского петуха, и Трималхион приказал немедленно сварить его. Тотчас же петух был разрублен тем самым поваром-искусником, который птиц и рыб из свинины делал, и брошен в горшок.
Пока Дедал пробовал кипящее варево, Фортуната молола перец на маленькой буксовой мельнице. Когда и это угощение было съедено, Трималхион обратился к рабам:
— А вы еще не обедали? Ступайте! Пускай вас другие сменят!
Сейчас же ввалилась новая смена рабов. Уходящие кричали:
— Прощай, Гай!
Входящие:
— Здравствуй, Гай!
Тут впервые омрачилось наше веселье, ибо среди вновь пришедших рабов был довольно хорошенький мальчик. Трималхион устремился к нему и принялся целовать его взасос.
Фортуната, на том основании, что «право правдой крепко», принялась ругать Трималхиона отбросом и срамником, который не может сдержать своей похоти. И под конец прибавила:
— Собака!
Трималхион, смущенный и обозленный этой бранью, швырнул ей в лицо чашу. Она завопила, словно ей глаз вышибли, и дрожащими руками закрыла лицо. Сцинтилла тоже струсила и прикрыла испуганную Фортунату своей грудью. Услужливый мальчик поднес к ее подбитой щеке холодный кувшинчик; приложив его к больному месту, Фортуната начала плакать и стонать.
— Как? — завопил рассерженный Трималхион. — Как? Эта уличная арфистка не помнит, что я ее взял с подмостков работорговца и в люди вывел? Ишь надулась, как лягушка, и за пазуху себе не плюет; колода, а не женщина! Однако рожденным в лачуге о дворцах мечтать не пристало. Пусть мне так поможет мой гений, как я эту доморощенную Кассандру образумлю. Ведь я, простофиля, мог стомиллионную партию найти. Ты знаешь, что я не лгу. Агафон, парфюмер соседней госпожи, соблазнял меня: «Советую тебе, не давай своему роду угаснуть». А я, добряк, чтобы не показаться легкомысленным, сам себе ноги топором подрубил. Хорошо же, уж я позабочусь, чтобы ты, когда я умру, из земли ногтями меня выкопать захотела; а чтобы ты теперь же поняла, до чего ты довела себя, — я не желаю, Габинна, чтобы ты помещал ее статую на моей гробнице, а то и в могиле покоя мне не будет; мало того, пусть знает, как меня обижать, — не хочу я, чтоб она меня мертвого целовала.
Когда Трималхионовы громы поутихли, Габинна стал уговаривать его сменить гнев на милость.
— Кто из нас без греха, — говорил он, — все мы люди, не боги.
Сцентилла тоже со слезами, заклиная гением и называя Гаем, просила его умилостивиться.
— Габинна, — сказал Трималхион, не в силах удержать слезы, — прошу тебя, во имя твоего благоденствия, плюнь мне в лицо, если я что недолжное сделал. Я поцеловал славного мальчика не за красоту его, а потому, что он усерден: десятичный счет знает, читает свободно, не по складам, сделал себе на суточные деньги фракийский наряд и на свой счет купил кресло и два горшочка. Разве не стоит он моей ласки? А Фортуната не позволяет. Что тебе тут представилось, цаца надутая? Советую тебе переварить это, сарыга, и не вводить меня во гнев, милочка, а то отведаешь моего норова. Ты меня знаешь: что я решил, то гвоздем прибито. Но вспомним лучше о жизненных удовольствиях. Веселитесь, прошу вас, друзья; ибо я таким же, как вы, был, да вот своим умом до всего дошел. Смекалка делает человеком — все остальное чепуха. Хорошо купишь, хорошо продашь. Пусть другой вам другое скажет. Я лопаюсь от счастья. А ты, нюня, все еще плачешь? Погоди, ты у меня еще о судьбе своей поплачешь. Да, как я вам уже говорил, своему благоразумию обязан я богатством.
Из Азии приехал я не больше вон этого подсвечника, даже каждый день по нему рост свой мерил; чтоб борода скорей росла, верхнюю губу ламповым маслом смазывал. Четырнадцать лет по-женски был любезным моему хозяину; ничего тут постыдного нет — хозяйский приказ. И хозяйку ублаготворял тоже. Понимаете, что я хочу сказать. Но умолкаю, ибо я не из хвастунов.
Итак, с помощью богов я стал хозяином в доме; заполонил сердце господина. Чего больше? Хозяин сделал меня сонаследником Цезаря[248]. Получил я сенаторскую вотчину. Но человек никогда не бывает доволен: вздумалось мне торговать. Чтобы не затягивать рассказа, скажу коротко: снарядил я пять кораблей. Вином нагрузил, — оно тогда на вес золота было, — и в Рим отправил. Но подумайте, какая неудача: все потонуло. Не выдумка, а факт: в один день Нептун проглотил тридцать миллионов сестерциев. Вы думаете, я пал духом? Ей-ей, я даже не поморщился от этого убытка. Как ни в чем не бывало снарядил другие корабли, больше, крепче и удачнее, так что никто меня за слабого человека почесть не смог. Знаете, чем больше корабль, тем он крепче. Опять нагрузил я их вином, свининой, благовониями, рабами. Тут Фортуната доброе дело сделала: продала все свои драгоценности, все свои наряды и мне сто золотых в руку положила. Эта были дрожжи моего богатства.
Чего боги хотят, то быстро делается. В первую же поездку округлил я десять миллионов. Тотчас же выкупил я все прежние земли моего патрона. Домик построил, рабов, скота накупил; к чему бы я ни прикасался, все вырастало, как медовый сот. А когда стал богаче, чем весь город, тогда — руки прочь: торговлю бросил и стал вести дела через вольноотпущенников. Я вообще от всяких дел хотел отстраниться, да отговорил меня подвернувшийся тут случайно звездочет-гречёнок по имени Серапа, человек поистине боговдохновенный. Он мне все сказал, даже то, что я сам позабыл, все мне до нитки и игольного ушка выложил; насквозь меня видел; недоставало только, чтобы он мне сказал, что я ел вчера. Подумаешь, он всю жизнь со мной прожил.