Римская сатира - Страница 30

Изменить размер шрифта:

— Видите, какие отличные желуди сожрала эта дикая свинья?

Тут же рабы взяли из зубов кабана корзиночки и разделили финики обоих сортов между пирующими.

Между тем я, лежа на покойном месте, долго ломал голову, стараясь понять, зачем кабана подали в колпаке? Исчерпав все догадки, я обратился к своему прежнему толкователю за разъяснением мучившего меня вопроса.

— Твой покорный слуга легко объяснит тебе, — ответил он,— никакой загадки тут нет; дело ясное. Вчера этого кабана подали на последнее блюдо, и пирующие отпустили его на волю: итак, сегодня он вернулся на стол уже вольноотпущенником.

Я проклял свою глупость и решил больше не расспрашивать соседа, чтобы не казалось, будто я никогда с порядочными людьми не обедал. Пока мы так разговаривали, прекрасный юноша, увенчанный виноградными лозами, обносил нас корзинкой с виноградом и, именуя себя то Бромием, то Лиэем, то Эвием, тонким, пронзительным голосом пел стихи своего хозяина. При этих звуках Трималхион обернулся к нему.

— Дионис, — вскричал он, — будь свободным[230]!

Юноша стащил с кабаньей головы колпак и надел его.

— Теперь вы не станете отрицать, — сказал Трималхион, — что у меня Либер-отец.

Мы похвалили удачное слово Трималхиона и прямо зацеловали обходившего триклиний мальчика.

После этого блюда Трималхион встал и пошел облегчиться. Мы же, освобожденные от присутствия тиранна, стали вызывать сотрапезников на разговор. Дама первый потребовал большую братину и заговорил:

— Что такое день? Ничто. Не успеешь оглянуться — уж ночь на дворе. Поэтому ничего нет лучше, как из спальни прямо переходить в триклиний. Ну и холод же нынче; еле в бане согрелся. Но «глоток горячего винца — лучшая шуба». Я клюкнул и совсем осовел... вино в голову ударило.

Селевк уловил отрывок разговора и сказал:

— Я не каждый день моюсь; банщик, что валяльщик; у воды есть зубы, и жизнь наша ежедневно подтачивается. Но я опрокину стаканчик медового вина, и наплевать мне на холод. К тому же я и не мог вымыться: я сегодня был на похоронах. Добрейший Хрисанф, прекрасный малый, взял да и помер; так еще недавно окликнул он меня на улице; кажется мне, что я только что с ним разговаривал. Ох, ох! Все мы ходим точно раздутые бурдюки; мы меньше мухи: потому что и у мухи есть свои доблести, мы же просто-напросто мыльные пузыри. А что было бы, если бы он не был воздержан? Целых пять дней ни крошки хлеба, ни капли воды в рот не взял и все-таки отправился к праотцам. Врачи его погубили, а вернее злой рок. Врач ведь не что иное, как самоутешение. Похоронили его прекрасно: чудные ковры, великолепное ложе, причитания отличнейшие, — ведь он многих отпустил на волю; зато жена отвратительно мало плакала. А что бы еще было, если бы он с ней не обращался так хорошо? Но женщина это женщина: коршуново племя. Никому не надо делать добра: все едино что в колодец бросить. Но старая любовь цепка, как рак...

Он всем надоел, и Филерот вскричал:

— Поговорим о живых! Этот свое получил: с почетом жил, с почетом помер. На что ему жаловаться? Начал он с одного асса и готов был из навоза зубами полушку вытащить. И так рос, пока не вырос словно сот медовый. Клянусь богами, я уверен, что он оставил тысяч сто, и всё деньгами. Однако скажу о нем всю правду, потому в этом деле я семь собак без соли съел. Был он груб на язык, большой ругатель — свара, а не человек. Куда лучше был его брат: друзьям друг, хлебосол, щедрая рука. Поначалу ему не повезло, но первый же сбор винограда выправил ему ребра; продавал вино почем хотел; а что окончательно заставило его поднять голову, так это наследство, из которого он больше украл, чем ему было завещано. А эта дубина, обозлившись на брата, оставил по завещанию всю вотчину какому-то курицыну сыну. Далеко бежит, кто бежит от своих! Но были у него слуги-наушники, которые его погубили. Легковерие никогда до добра не доводит, особливо торгового человека. Однако верно, что он сумел попользоваться жизнью... Не важно, кому назначалось, важно, кому досталось. Легко тому, у кого все идет как по маслу. А как вы думаете, сколько лет унес он с собой в могилу? Семьдесят с лишком. А ведь был крепкий, точно роговой, здорово сохранился; черен, что воронье крыло. Знаю я его давным-давно. И до последних дней был распутником, ей-богу! Ни одной суки в доме не оставлял в покое. И к тому же преизрядный мальчишечник — вообще на все руки мастер. Я его не осуждаю: это единственное, что он унес с собой.

Так разглагольствовал Филерот, а вот так Ганимед:

— Говорите вы все ни к селу ни к городу; почему никто не побеспокоится, что нынче хлеб кусаться стал? Честное слово, я сегодня кусочка хлеба найти не мог. А засуха-то все попрежнему! Целый год голодаем. Эдилы[231]? — чтоб им пусто было! — с пекарями стакнулись. Да, «ты — мне, я — тебе». Бедный народ страдает, а этим обжорам всякий день — сатурналии. Эх, будь у нас еще те львы, каких я застал, когда только что приехал из Азии! Вот это была жизнь!.. Так били этих кикимор, что они узнали, как Юпитер сердится. Но помню я Сафиния! Жил он (я еще мальчишкой был) вот тут, у старых ворот; перец, а не человек! Когда шел, земля под ним горела! Но прямой! Но надежный! Друзьям друг! С такими можно впотьмах в морру[232] играть. А посмотрели бы вы его в курии[233]. Иного, бывало, так отбреет! А говорил без вывертов, напрямик. Когда вел дело на форуме, голос его гремел как труба; никогда притом не потел и не плевался. Думаю, что это ему от богов дано было. А как любезно отвечал на поклон! Всех по именам знал, ну словно сам из наших. В те поры хлеб не дороже грязи был. Купишь его на асс — вдвоем не съесть; а теперь он меньше бычьего глаза. Нет, нет! С каждым днем все хуже; город наш, словно телячий хвост, назад растет! А кто виноват, что у нас эдил трехгрошовый, которому асс дороже нашей жизни. Он втихомолку над нами подсмеивается, а в день получает больше, чем иной по отцовскому завещанию. Уж я-то знаю, за что он получил тысячу золотых; будь мы настоящими мужчинами, ему бы не так привольно жилось. Нынче народ: дома — львы, на людях — лисицы. Что же до меня, то я проел всю одежонку, и если дороговизна продлится, придется и домишко продать. Что же это будет, если ни боги, ни люди не сжалятся над нашим городом? Чтобы мне не видать радости от семьи, если я не думаю, что беда ниспослана нам небожителями. Никто небо за небо не считает, никто постов не блюдет, никто Юпитера в грош не ставит: все только и знают, что добро свое считать. В прежнее время выходили именитые госпожи босые, с распущенными волосами на холм и с чистым сердцем вымаливали воды у Юпитера; и немедленно лил дождь как из ведра. И все возвращались мокрые как мыши. А теперь у богов ноги не ходят из-за нашего неверия. Поля заброшены...

— Пожалуйста, — сказал Эхион-лоскутник, — выражайся приличнее. «Раз — так, раз — этак», — как сказал мужик, потеряв пегую свинью. Чего нет сегодня, то будет завтра: в том вся жизнь проходит. Ничего лучше нашей родины нельзя было бы найти, если бы люди поумней были. Но не она одна страдает в нынешнее время. Нечего привередничать: все под одним небом живем. Попади только на чужбину, так начнешь уверять, что у нас свиньи жареные разгуливают. Вот, например, угостят нас на праздниках в течение трех дней превосходными гладиаторскими играми, выступит труппа не какого-нибудь ланисты[234], а несколько настоящих вольноотпущенников. И Тит наш — натура широкая и горячая голова; так или этак, а ублажить сумеет; уж я знаю, я у него свой человек. Половинчатости он не терпит. Гладиаторам будет дано первостатейное оружие; удирать — ни-ни; сражайся посередке, чтобы всему амфитеатру видно было; средств-то у него хватит: тридцать миллионов сестерциев ему досталось, как бедняга-отец его помер. Если он и четыреста тысяч выбросит, мошна его даже и не почувствует, а он увековечит свое имя. У него есть несколько парней и женщина-эсседария[235], и казначей Гликона, которого накрыли, когда он забавлял свою госпожу. Увидишь, как народ разделится между ревнивцем и любезником. Ну и Гликон! Грошовый человечишка! Отдает зверям казначея. Это все равно, что самого себя выставить на посмешище. Разве раб виноват? Делает, что ему велят. Скорей бы следовало посадить быку на рога эту ночную посудину. Но так всегда: кто не может по ослу, тот бьет по седлу. И как мог Гликон вообразить, что из Гермогенова отродья выйдет что-нибудь путное? Тот мог бы коршуну на лету когти подстричь. От змеи не родится канат. Гликон, один Гликон в накладе: на всю жизнь пятно на нем останется, и разве смерть его смоет! Но всякий сам себе грешен.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com