Римская сатира - Страница 28
Товарищи мои захохотали. Я же, оправившись от падения, не поленился пройти вдоль всей стены. На ней был изображен невольничий рынок с пояснительными надписями и сам Трималхион, еще кудрявый, с кадуцеем в руках[222], ведомый Минервою, торжественно вступал в Рим. Все передал своей кистью добросовестный художник и объяснил в надписях: и как Трималхион учился счетоводству и как сделался рабом-казначеем. В конце портика Меркурий, подняв Трималхиона за подбородок, возносил его на высокую трибуну. Тут же была и Фортуна с рогом изобилия и три парки, прядущие золотую нить. Заметил я в портике и целый отряд скороходов, обучавшихся под наблюдением наставника. Кроме того, увидел я в углу большой шкаф, в нише которого стояли серебряные лары, мраморное изображение Венеры и довольно большая засмоленная золотая шкатулка, где, как говорили, хранилась первая борода[223] самого хозяина. Я расспросил привратника, что изображает живопись внутри дома.
— Илиаду и Одиссею, — ответил он, — и бой гладиаторов, устроенный Ленатом.
Но некогда было все разглядывать. Мы уже достигли триклиния, в передней половине которого домоуправитель проверял отчетность. Но что особенно поразило меня в этом триклинии, так это пригвожденные к дверям ликторские связки с топорами, оканчивающиеся внизу бронзовым подобием корабельного носа, на котором значилась надпись:
Г. ПОМПЕЮ ТРИМАЛХИОНУ СЕВИРУ АВГУСТАЛОВ КИННАМ КАЗНАЧЕЙ
Надпись освещалась спускавшимся с потолка двурогим светильником, а по бокам ее были прибиты две доски; на одной из них, помнится, имелась нижеследующая надпись:
III ЯНВАРСКИХ КАЛЕНД И НАКАНУНЕ НАШ ГАЙ ОБЕДАЕТ ВНЕ ДОМА
На другой же изображены фазы луны и ход семи светил, и равным образом показывалось, посредством разноцветных шариков, какие дни счастливые и какие несчастные. Достаточно налюбовавшись этим великолепием, мы хотели войти в триклиний[224], как вдруг мальчик, специально назначенный для этого, крикнул нам:
— Правой ногой!
Мы, конечно, немного потоптались на месте, опасаясь, как бы кто-нибудь из нас не переступил через порог несогласно с предписанием. Наконец, когда все разом мы занесли правую ногу, неожиданно бросился к ногам нашим уже раздетый для бичевания раб и стал умолять избавить его от казни: невелика вина, за которую его преследуют; он не устерег в бане одежды домоуправителя, стоящей не больше десяти сестерциев. Мы отнесли правые ноги обратно за порог и стали просить домоуправителя, пересчитывавшего в триклинии червонцы, простить раба. Он гордо приосанился и сказал:
— Не потеря меня рассердила, а ротозейство этого негодного холопа. Он потерял застольную одежду, подаренную мне ко дню рождения одним из клиентов. Была она, конечно, тирийского пурпура, но уже однажды мытая. Ну, да ладно! Ради вас прощаю.
Едва мы, побежденные таким великодушием, вошли в триклиний, раб, за которого мы просили, подбежал к нам и осыпал нас, просто не знавших, куда деваться от конфуза, целым градом поцелуев, благодаря за милосердие.
— Впрочем, — говорил он, — вы скоро увидите, кого благодетельствовали. Господское вино — признательность раба.
Когда, наконец, мы возлегли, александрийские мальчики облили нам руки снежной водой, за ними последовали другие, омывшие наши ноги и старательно остригшие ногти. Притом все они занимались таким неприятным делом не молча, но походя пели. Я пожелал испробовать, вся ли челядь состоит из поющих. Попросил пить; услужливый мальчик исполнил мою просьбу с тем же завыванием, и так каждый, что бы у него ни попросили.
Какой-то пантомим с хором, а не триклиний почтенного дома!
Между тем подали совсем невредную закуску; все уже возлежали, исключая только самого Трималхиона, которому, по новой моде, оставили высшее место за столом. Посередине подноса находился ослик коринфской бронзы с вьюками на спине, в которых лежали с одной стороны черные, с другой — белые оливки. Над ослом возвышались два серебряных блюда, по краям их были выгравированы имя Трималхиона и вес серебра, а на припаянных к ним перекладинах лежали жареные сони[225], обрызганные маком и медом. Были тут также и кипящие колбаски на серебряной жаровне, а под жаровней — сирийские сливы и гранатовые зерна.
Мы наслаждались этими прелестями, когда появление Трималхиона, которого внесли на малюсеньких подушечках под звуки музыки, вызвало с нашей стороны несколько неосторожный смех. Его скобленая голова высовывалась из яркокрасного паллия, а вокруг и без того закутанной шеи он еще намотал шарф с широкой пурпурной оторочкой и свисающей там и сям бахромой. На мизинце левой руки красовалось огромное позолоченное кольцо; на последнем же суставе безымянного, как мне показалось, — настоящее золотое, поменьше размером, с припаянными к нему железными звездочками. Но чтобы выставить напоказ и другие драгоценности, он обнажил до самого плеча правую руку, украшенную золотым запястьем, прикрепленным сверкающей бляхой к браслету из слоновой кости.
— Друзья, — сказал он, ковыряя в зубах серебряной зубочисткой, — не было еще моего желания выходить в триклиний, но, чтобы не задерживать вас дольше, я отказываю себе во всех удовольствиях. Позвольте мне только окончить игру.
Следовавший за ним мальчик принес столик терпентинового дерева и хрустальные кости; я заметил нечто донельзя утонченное: вместо белых и черных камешков здесь были золотые и серебряные денарии. Пока он за игрой исчерпал все рыночные прибаутки, нам, еще во время закуски, подали первое блюдо с корзиной, в которой, расставив крылья, как наседка на яйцах, сидела деревянная курица. Сейчас же прибежали два раба и под звуки пронзительной музыки принялись шарить в соломе; вытащив оттуда павлиньи яйца, они роздали их пирующим. Тут Трималхион обратил внимание на это зрелище и сказал:
— Друзья, я велел подложить под курицу павлиньи яйца, И, ей-ей, боюсь, что в них уже цыплята вывелись. Попробуемте-ка, съедобны ли они.
Мы взяли по ложке, весившей не менее полуфунта каждая, и разбили яйца, слепленные из крутого теста. Я чуть было не бросил своего яйца, заметив в нем нечто вроде цыпленка, но затем услыхал, как какой-то старый сотрапезник крикнул:
— Э, да тут, видимо, что-то вкусное!
И, поковыряв корочку, я вытащил жирного винноягодника, приготовленного под соусом из перца и яичного желтка.
Трималхион, прервав игру, потребовал себе всего, что перед тем ели мы, и громким голосом дал разрешение всякому, кто пожелает, требовать еще медового вина. В это время, по данному знаку, грянула музыка, и тотчас же поющий хор убрал подносы с закусками. В суматохе упало большое серебряное блюдо: один из отроков его поднял, но заметивший это Трималхион велел надавать рабу затрещин, а блюдо бросить обратно на пол. Явившийся раб стал выметать серебро вместе с прочим сором за дверь. Затем пришли два молодых эфиопа, оба с маленькими бурдюками вроде тех, из которых рассыпают песок в амфитеатрах, и омыли нам руки вином: воды никто не подал. Восхваляемый за такую утонченность, хозяин сказал:
— Марс любит равенство. Поэтому я велел поставить каждому особый столик. Таким образом, нам не будет так жарко от множества вонючих рабов.
В это время принесли старательно запечатанные гипсом стеклянные амфоры, на горлышках которых имелись ярлыки с надписью:
ОПИМИАНСКИЙ ФАЛЕРН. СТОЛЕТНИЙ
Когда надпись была прочтена, Трималхион всплеснул руками и воскликнул:
— Увы, увы нам! Так, значит, вино живет дольше, чем людишки! Посему давайте пить, ибо в вине жизнь. Я вас угощаю настоящим Опимианским; вчера я не такое хорошее выставил, а обедали люди много почище.
Мы пили и удивлялись столь изысканной роскоши. В это время раб притащил серебряный скелет, так устроенный, что его сгибы и позвонки свободно двигались во все стороны. Когда его несколько раз бросили на стол и он благодаря подвижным сочленениям принимал разнообразные позы, Трималхион воскликнул: