Революция низких смыслов - Страница 12
Автор «Геополитического романса» и «Одиночества вещей» выбрал «третью Россию». Россию Христа.
P.S. С тех пор, как написана была эта статья, Юрий Козлов сочинил несколько крупных романов, уйдя в них в стиль технологичного, виртуально-компьютерного письма, что не вызывало у меня ни малейшего желания размышлять о его прозе, несмотря на некоторые яркие и оригинальные его мысли… Я упрямо жду его «возвращения» к той литературе, с которой он начинал.
1994
У «Букера» в плену
Отзвучали победные трубы. Газеты оповестили о результатах состязания хороших писателей с лучшими. Торжественно вручили премии — Букера, Государственную, «Триумф». И, кажется, можно теперь спокойно писать о литературе, не тревожась, что твои слова будут кем-либо восприняты в контексте «борьбы финалистов», добавляя или убавляя граммы с «весов правосудия» литературных и нелитературных экспертов.
Не будем гадать о всех причинах, по которым более соответствующим «букеровскому вкусу» оказался «Стол, покрытый сукном и с графином посередине» В.Маканина, а не роман О.Ермакова «Знак зверя». Почему повезло М.Жванецкому с «Триумфом» и не повезло записанные в итоговые списки претендентов Виктору Петровичу Астафьеву, так и не дотянувшему ноты «проклятия» до требуемой лауреатской высоты. Оставим в покое «бесстрастное жизнеописание» Л.Улицкой и сочинение В.Нарбиковой. Женщина всегда права, и спор с ней бесполезен, особенно когда суть писания «Около эколо» можно определить как стремящуюся к пределу авангардную литературную болтовню.
«Процесс пошел», — дружно констатировала критика после собственных недавних воздыханий о «паузе», растерянности и «многозначительном молчании» современных писателей. Самой большой радостью критики в два предыдущих года была, как ей казалось, тенденция освобождения литературы от идеологии. Освобождение от идеологии представляли чуть ли не как акт общественной гигиены. Дружный хор, вслед за политиками, приветствовал распад Литературной Державы и «парад эстетических суверенитетов» (С.Чупринин, Н.Иванова), ничуть не смущаясь некоторым противоречием между приветствуемой деидеологизацией литературы и увязанием критики в новой демократической фразеологии и идеологии с ее пафосом — чем хуже для людей, тем лучше для реформ.
Высвобождая литературу из объятий идеологии, критики, прежде всего, выявили собственное, весьма стандартно-марксистское понимание идеологии как «господствующей», которая вырабатывается в партийных кабинетах и внедряется в сознание писателей и читателей. Как «основоположники», так и нынешние критики не допускают иного понимания идеологии — мира идей, понятий и учений. От «теоретиков» же наследуется и столь дремучее определение одной из тенденций современной литературы как «христианская идеология», которая «так же быстро задушит литературу, как и любая другая» (А.Агеев). Превращая христианство в идеологию, безусловно, стоит опасаться из желания оберечь христианство, и православие в частности, от включения в новейшую «демократическую борьбу». Но нельзя не заметить, что «христианскую идеологию» могло придумать только безбожное сознание, с которым, к счастью, писатели не намерены считаться.
Если уж и указывать на особенные черты современной прозы, то это — явная ее без-идеальность, а не без-идейность. Идеал умер. И никто пока не ставит вопроса о возможности или невозможности и абсурдности жизни без Идеала. Социалистический идеал исчез, но и идеал демократических свобод оказался не нужен. народу, которого в очередной раз насильно ведут, уже не к «Счастью», но к «богатству». «Оптимистическая трагедия» закончилась «немой сценой», окрашенной в тона исторического пессимизма.
Но, несмотря на женственно-капризный отказ критики от «идейного взгляда» на выделенные в круг «букера» литературные произведения, «неравный брак» литературы и идеологии состоялся. Повесть Маканина потому и была возведена на пьедестал, что опиралась на описание идеологии «честных совков» и «миллионов жалких совков». Все взволновавшие критические умы романы сплошь идеологичны, что ничуть не мешает оставаться им литературными произведениями. Просто идеология в них «прячется» (в отличие от соц. реалистического стереотипа), как контрабандный товар, в багаже «простого описания» («Записки жильца» С.Липкина), «антифилософичности» («Прокляты и убиты» В.П.Астафьева, «Знак зверя» О.Ермакова), модернистской форме «Стол…» В.Маканина). Требовать сегодня от писателя отстранения от идеологии — значит требовать выхолощенного, бесплодного текста.
Отделив идеологию от литературы, критика оказалась парализована собственным запретом. А потому была вынуждена сосредоточиться либо на литературной технике и хвалить О.Ермакова, что он написал «не роман об Афганистане, а… роман об Афганистане» (К.Степанян); либо, указав на то, что Маканин соединил в своей повести традицию нравственных исканий русской литературы с европейской формой и мыслью, — оставить читателя в полном неведении относительно того, как писатель достиг столь сильного эффекта.
Не знающая сюжетного движения, принципиально монотонная, повесть Маканина «Стол…» если и дает возможность разглядеть в себе европейский экзистенциализм, то с очень сильным советским вывертом. Известные всякому, прошедшему курс зарубежной литературы, экзистенциальные опоры — комплекс вины, страха, сосредоточенность на проблеме «Я и другие», погруженность сознания внутрь «Я» — не столько придают повести требуемую многозначительную философичность, сколько уводят прочь от нравственных исканий русской литературы с ее вниманием к душе человека. Писатель точно зафиксировал состояние кризисного, угнетенного сознания своего героя, привязанного к Столу всеобщего судилища. Нравственные же искания остались за «семью печатями» именно потому, что при всех разговорах о душе она так и не пожелала себя обнаружить в маканинском повествовании о безличном мире, в котором все анонимны.
Герой повести, кому-то из критиков показавшийся интеллигентом, словно наперекор автору, опрокидывает всю его экзистенциальную конструкцию. Он сосредоточен совсем не на собственных глубинах — скорее, напротив, являет читателю полное отсутствие «Я»: «Я думаю о них и только о них». Вся «самость» героя в тех, кто ждет его у стола судилища: в Старике, Социально Яростном, Бывшем Партийце, Секретарствующем и т. д. Вся жизнь героя ушла «во вне» — в страх перед очередным Спросом, в бредовые ночные мысли, в которых «мелочевка отношений» вырастает в гигантские размеры, в безобразные химеры «потребляющих» друг друга людей — «они не хотят твоего наказания, тем более они не хотят твоей смерти — они хотят твоей жизни, теплой, живой, с бяками, с заблуждениями, с ошибками и непременно с признанием вины!».
Та же метаморфоза, что и с экзистенциальным «Я» героя, происходит с «виной». Писатель выстраивает грандиозную интеллектуальную и идеологическую мизансцену, рассматривая «вину» своего маленького человека в метафизическом ряду. Уже потому, что он (ты, я) родился, уже потому, что были в твоей жизни «грязные пеленки», а потом всякие прочие «бяки» и «скользкие места внутреннего роста», — уже потому он (ты, я) виноват. А если виноват, то в этой советской стране будешь непременно подвергнут спросу: сначала — мелкому, а дальше — непрерывающемуся отчету по всей жизни, вплоть до последнего вздоха. Умирающий герой своим последним словом ставит в повести экзистенциальную точку.»Виноват», — слетит шепотом слово с холодеющих губ.
Удобная это штука — метафизическая вина, позволившая Маканину обойтись без наполнения ее каким-либо реальным содержанием. Действительно, европейскому рациональному сознанию гораздо понятнее «вина», чем русский трудный вопрос о грехе. Именно в этом месте произошел второй разрыв писателя с русской традицией — предпочтение отдано виноватому сознанию, предмет преступления которого скрыт в темной глубине рождения. Родился — значит, виноват! Миллионы «совков», по Маканину, рождались только затем, чтобы «жировало Судилище», чтобы обеспечивалась жизнь структуре Спрашивающих.