Репетитор - Страница 4
На лето, когда все разъезжались, Иванов ехал на кондиции и потому редко видел своих.
Да… Им жилось нелегко. Отец Иванова, в молодости недюжинный, талантливый работник, стал запивать, а к тому времени, когда Андрюша поступил в гимназию, он уже сделался беспробудным пьяницей. Мать была портнихой, но понемногу растеряла дорогих заказчиц. Случалось, что муж тащил в кабак материю и пропивал её. Андрюша помнит такую сценку…
Мать, сидя за машинкой, кончала платье «благодетельницы», доброй генеральши, которая платила в гимназию за Андрея.
— Давай денег! — хрипел столяр, с налитыми кровью глазами, стуча по столу кулаком.
— Нет у меня денег… нет!.. Итак душу всю вымотал, — злобно отвечала мать.
— Говорят, давай!.. Удавлю…
— Кровь ты из меня пьёшь… Мучитель ты мой! Уйди!
Вдруг в воздухе сверкнули ножницы. Отец кинулся к платью. Мать дико крикнула. Завязалась борьба. Дети испуганно плакали. Анна Васильевна грудью защищала работу. Она на себя готова была принять удары ножниц. Но отец был сильнее. С искажённым лицом, он искромсал материю и швырнул её в лицо уничтоженной жене.
— На ж тебе!.. На!.. Ступай к благодетельнице! Ступай!.. Вот тебе… Вот… Сволочь!
Удары сыпались на голову портнихи. Но она их не чувствовала. Она рыдала, упав лицом на изуродованное платье.
Потом она пошла к генеральше. Десять лет спустя, Иванов, стоило закрыть глаза, видел её перед собой, как тогда, в зимний вечер… Она шла, шатаясь как пьяная. Её высокая фигура опустилась как-то сразу и согнулась. Андрюша бежал за ней. Он ждал её на крыльце, дрожа и плача. Там, за стеной, он знал, что мать валяется в ногах, униженно моля о снисхождении…
Добрая барыня простила. Но Андрюша этих минут и сейчас не простил никому.
Книга была его утехой, гимназия — отдыхом.
— Ага!.. Учёным хочешь быть! — хрипел отец, когда заставал его за уроками. — Барином станешь… Отцом гнушаться… У… щенок!.. Удавлю…
Сколько побоев, сколько брани и унижений!.. Детство… «Золотая пора жизни»… Кто это сказал? Какая насмешка!
— Маменька, спрячь мундир мой, — испуганно лепетал он, издали завидя отца, — спрячь подальше; он его ищет, пропить грозит…
Мать прятала ранец, учебники и чаще всех самого Андрюшу.
Как часто, избитый, стыдясь синяков, которые там, в гимназии, замечали, конечно, он ничком лежал в холодном чуланчике, оберегая своё сокровище — мундирчик и книги.
В темноте кто-то крался… Тёплые ручки обвивали его шею. Кудрявая головка приникала к его груди.
— Ты плачешь, «блатец»? — лепетала крошка Катя. — Я люблю тебя… Вот как люблю!.. Тебе мамка картошку прислала… На!.. Не плачь…
Эта детская ласка согревала его измученную душу. Крепко любил Андрюша и мать, и обеих сестёр, и маленького грудного Васю, который так трогательно к нему ласкался.
Бывало, мать, избитая, униженная, лежит лицом на разграбленном сундуке и проклинает жизнь. Он подсядет к ней, начнёт гладить по голове.
— Полно, мамка, не плачь… Ты лучше послушай… Вырастем мы с Варькой, выучимся… Я адвокатом буду, она в школе станет учить… Тебя возьмём к себе… Вот заживём-то!
— Ох! Не дождаться мне, видно!.. Вколотит он меня в гроб… Царица Небесная!.. Моченьки моей нету…
Но всё-таки она верила и ждала.
С двенадцати лет Андрюша начал давать уроки, репетировать в гимназии с товарищами. Это устроил директор, жалевший мальчика. Отец, конечно, не знал ничего. Каждый грош Андрюша нёс матери.
— Кормилец ты мой!.. Надёжа ты моя! — лепетала сквозь радостные слёзы Анна Васильевна, страстно целуя сына.
Когда ему минуло пятнадцать лет, в глазах сестёр и матери авторитет его был непогрешим. Его считали главой дома, с ним во всём советовались. С самодуром-отцом шла и крепла глухая, немолчная вражда.
Акт в гимназии. Золотая медаль… Какой это был чудный день! Как плакала и смеялась счастливая мать!
Медаль заложили, и Андрюша студентом явился в столицу. Сколько впечатлений, сколько надежд!.. Музеи, театры, Третьяковская галерея, Кремль… Он жил как во сне… В городской читальне он за журналами проводил всё свободное время. Окунуться с головой в этот новый мир умственных радостей, всё узнать, на всё откликнуться, всё продумать — вот, вот о чём мечтал он там, в провинции… Восторженный, пылкий, несмотря на внешнюю угрюмость и замкнутость, Андрей Иванов страстно увлёкся интересами и волнениями той горсти студентов, которых не задавила ещё нужда, которых не пришибла жизнь… Это была лучшая пора его существования.
Так прошло три года. Работал Иванов с каким-то отчаянием.
— Ты надорвёшься, — удивлялся Коко Белов. — Ну к чему ты нахватал столько уроков? В театр уж не ходишь…
— Не на что.
— В обществе не бываешь…
— А на что оно мне? У нас свой кружок.
— Да разве это жизнь? А главное — долго так ты не протянешь…
— Эх Кокоша!.. А ты забыл, что у меня их там, в Вязьме, пятеро? Я сыт, и они сыты, я голоден — и они кладут зубы на полку.
Но Коко оказался пророком. Иванов так переутомился, что слёг перед экзаменами и опять остался на том же курсе. Это был удар и для семьи и для него. Он никогда уже потом не мог оправиться. Жизнь в постоянном напряжении, в страхе потерять урок, лишиться будущности, быть исключённым из университета — всё это разбило ему нервы, расстроило деятельность сердца. У него явилась одышка, сильнейшее малокровие, мигрени — все признаки неврастении. Он облысел. «Вырождение, — горько думал он. — Мать истощена трудом, отец — алкоголик… Выдержу ли я-то до конца?» И ему было жутко.
Духовные интересы как грёзы юности понемногу уходили из его жизни, уступая место прозе, борьбе за хлеб, за право жить и учиться. Многие товарищи давно отстали. Одни охладели, другие устали, испугавшись лишений и жертв. Медик Пылаев, симпатичный и горячий, к четвёртому курсу так далеко ушёл от жизни за китайскую стену обязательных работ, не дававших просвета и досуга, что махнул рукой на Иванова. Когда-то и он мечтал быть земским врачом, приносить пользу, а теперь искренно говорил: «Эх! Скорей бы место! Будет свой угол, харчи готовые… суп каждый день, уроков искать не надо»…
Но Иванов долго не изменял себе. Упорно, с отчаянием он цеплялся за исчезавшие из его жизни интересы, за заветные идеи, которые давали тускневшему существованию такие яркие эмоции, такие чистые радости…
Но жизнь, наконец, отрезвила и его.
V
Иоська Станкин, юркий еврейчик-юрист, был славным товарищем. Идеализмом он не отличался, был практик по натуре, но за доброе сердце пользовался общими симпатиями. Сообща с Пылаевым и Ивановым, они сняли в Останкине дачу. Иоська нахватал столько уроков, не гонясь за ценой, что скоро поделился ими с сожителями. Он очень уважал и искренно жалел Иванова. В то лето, когда Иванов хворал, он брал его с собой гостить на месяц в Малороссию, где у него был хутор. И Иванов с наслаждением вспоминал эти дни.
Бывало, сядут они на кургане… Над ними горячее синее небо… Пред ними широкая, безбрежная степь. Всюду скирды сжатого хлеба, нарядные мазанки, утопающие в цветущих садах. Всюду довольство. Какой благодатный край!.. И больно начинает щемить сердце у Иванова.
Вон пыль поднялась по чёрной как уголь дороге. Идут волы… За ними хохлы, в широких белых шляпах, в белых рубашках, такие чистые, важные, сильные… Поравнялись с курганом, приветливо сняли шляпы… Вон исчезли вдали, где клубится пыль… Эти себе цену знают.
Ох! Как больно щемит сердце!
— Кончу курс, — говорит Станкин, — арендую всю эту землю, засею свекловицей. Сколько здесь зря пропадает земли!
Нет!.. Нет!.. Иванову здесь не ужиться. Серая деревня, из которой вышел его отец, покосившиеся избы, убогое хозяйство, бедная нива… К вам!.. Туда, где хмурое небо, где хмурые люди, близкие его душе!
К середине июля Иванов достал ещё занятий в Москве. Он возвращался на дачу уже вечером, совсем разбитый. Но… выбора не было. Чтобы не остаться к осени за флагом, надо было много-много заработать… Иванов воспрянул духом. Он купил сапоги, купил пальто, начал пить молоко, матери послал пятнадцать рублей. У них была кухарка со своим самоваром, и каждый день они ели щи и пили чай.