Реликвия - Страница 51
Еще немного — и я бы бросился ничком на диван, я растерзал бы его ногтями, хохоча в пароксизме презрения…
Но в комнату вбежал Топсиус, за ним улыбчивый Поте: из Смирны пришел пакетбот, который сегодня же вечером отчаливает в Египет, и это — наш старый знакомец «Кайман»!
— И отлично! — заорал я, топая ногами по кирпичному полу. — Очень хорошо! Я по горло сыт вашим Востоком! Тьфу! Ничего тут нет, кроме жарищи, предательства, страшных видений да пинков в зад! К черту! Надоело!
Так рычал я в сердцах. Но вечером, на причале, перед посадкой на черный баркас, который должен был переправить нас на борт «Каймана», душу мою охватила томительная грусть по Палестине, по нашим палаткам, дремлющим под звездным мерцанием, по каравану, с песней ползущему мимо руин, носящих звучные имена…
У меня задрожали губы, когда взволнованный Поте протянул мне свой кисет с алеппским табаком:
— Дон Ропозо, вот последняя завертка, которой вас потчует весельчак Поте…
И накипевшая слеза пролилась наконец, когда Алпедринья молча протянул ко мне тощие руки.
С баркаса, забравшись на ящик с палестинскими реликвиями, я еще раз увидел на берегу моего земляка: он махал клетчатым платком, а Поте, зайдя глубоко в воду в своих высоких сапогах, посылал нам воздушные поцелуи. Я поднялся на «Кайман» и подошел к перилам спардека: Алпедринья все еще стоял на каменном молу, придерживая от свежего соленого ветра свой широкий тюрбан.
Бедный Алпедринья! Кто, кроме меня, поймет твое величие? Ты — последний лузитанец, последний из племени отважных мужей вроде Албукерке или Кастро, двинувших к Индии португальские армады! Такая же высокая жажда неведомого понесла тебя на Восток, туда, где на небо восходят чужие светила, где чужие боги правят по своим законам! Но, в отличие от старых лузитан, нет в тебе, Алпедринья, героической веры, порождавшей героические замыслы; ты идешь к чужеземцам не с четками и не с мечом; ты уже не стремишься навязать им своего бога и своего короля… Ты потерял веру в бога, за которого некогда шел в бой, Алпедринья! Ты утратил короля, по чьему велению пускался в океан! И ныне, скитаясь среди народов Востока, ты берешься лишь за такие дела, какие соответствуют идеалам, верованиям и отваге современных лузитан праздно подпираешь стены или таскаешь на закорках чужую поклажу…
Колеса «Каймана» забили по воде. Топсиус приподнял шелковую шапочку и торжественно прокричал в сторону Яффы, тускневшей в вечернем свете среди печальных утесов и черно-зеленых садов:
— Прощай, Палестина, прощай!
Я, в свою очередь, взмахнул шлемом:
— Прощайте, прощайте, святые трущобы!
Я не спеша отошел от перил спардека, как вдруг меня задела длинная люстриновая накидка проходившей мимо монахини; из целомудренной тени капюшона, слегка повернувшегося в мою сторону, мелькнул черный взгляд и скользнул по моей густой бороде. О, чудо! Ведь это та самая святая сестрица, которая везла через библейские воды на своих невинных коленях нечистую сорочку Мэри!
Да, это была она. Зачем же судьба вновь свела со мной на узкой палубе «Каймана» эту монастырскую лилию, не успевшую распуститься и уже увядшую? Как знать!.. Может быть, затем, чтобы под лучами моей любви она вновь налилась бы соками и расцвела, чтобы она не осталась навеки бесплодным и бесполезным стебельком, поникшим у ног божественного мертвеца? Дородной монахини в очках с ней больше не было. Случай отдавал ее мне, одинокую и беззащитную, как горлица в пустыне…
В моей душе сразу же загорелась ослепительная надежда: пробудить в молодой монахине такую любовь, которая оказалась бы сильнее страха божьего! Тело, исцарапанное жестким полотном покаяния, упадет, бессильно трепеща, в мои мужественные объятия! Я решил сейчас же подойти к ней и шепнуть на ухо: «О милая сестрица, я сгораю от страсти!» Крутя ус, весь загоревшись, я направился прямо к скромной монашке. Она одиноко сидела на скамье, перебирая бледными пальцами бусины четок.
Но палуба «Каймана» внезапно ушла у меня из-под ног… Я в испуге остановился. О, позор и унижение: начиналась качка! Я бросился к борту и сразу же осквернил синеву Тирского моря; потом кое-как дотащился до своей каюты — и смог поднять с подушки позеленевшее лицо лишь тогда, когда цепи «Каймана» загремели в мирных водах, где некогда, спасаясь бегством из Акциума, торопливо бросали якорь галеры Клеопатры.
И вот, хотя и взъерошенный, но уже здоровый, я вновь увидел вас, низкие, знойные, желтые, как львиная грива, берега Египта! Вокруг тонких минаретов безмятежно вились голуби. Сонный дворец дремал у воды среди пальм. Топсиус нес в объятиях мою шляпную картонку и донимал меня научными сведениями о древнем маяке. А бледненькая монахиня к тому времени уже сошла с «Каймана»! Голубка пустыни ускользнула от коршуна: хищника укачало, и он опустил крылья, едва сделав над жертвой первый круг!
В тот же вечер я с радостью узнал в «Отеле пирамид», что скотовоз «Сид Воитель» на рассвете уплывает к благословенным берегам Португалии! В коляске, обитой полосатым ситчиком, мы с Топсиусом в последний раз прокатились под душистой сенью Махмудие. Короткую египетскую ночь я провел на некоей увлекательной улице. Дорогие соотечественники! Если и вы пожелаете испытать пряные услады Востока, ступайте прямо туда. Там пламя газовых рожков, не прикрытое стеклом, свистит и извивается на ветру. Низкие деревянные домики отгорожены от улицы не дверью, а лишь прозрачной занавеской. Все вокруг пропахло сандалом и чесноком. Женщины с цветами в косах, в одних рубашках, сидят на ковре и зазывно воркуют: «Эй, месье!», «Эй, милорд…». Возвращаясь оттуда поутру в полном изнеможении, я прошел по улице Двух сестер и увидел над запертой дверью знакомого магазинчика выкрашенную в лиловый цвет деревянную руку, некогда ухватившую мое сердце. Я ударил по ней тростью; и этот жест был последним решительным поступком, совершенным мною в моем долгом странствии.
Утром всеведущий и верный Топсиус проводил меня до длинного здания таможни, и вот я обнял его задрожавшими руками:
— Прощайте, друг, прощайте. Пишите мне. Кампо-де-Сант'Ана, сорок семь.
Он шепнул:
— Те тридцать тысяч рейсов я вам сейчас же вышлю…
Я крепко прижал его к себе, чтобы заглушить эти денежные объяснения. Потом, уже поставив ногу на нос шлюпки, которая должна была отвезти меня на «Сида Воителя», я уточнил:
— Так можно с уверенностью сказать тетушке, что терновый венец — тот самый?
Он торжественно поднял руки, точно жрец науки:
— Можете сказать ей от моего имени, что именно тот, шип в шип.
Он опустил свой клюв, украшенный пенсне, и мы еще раз по-братски расцеловались.
Негры взялись за весла. На коленях у меня лежал ящик со святыней. Когда шлюпка, подняв парус, понеслась наперерез морской волне, мимо нас медленно прополз баркас; он направлялся к сонному дворцу, дремавшему среди пальм… Мелькнула знакомая черная ряса и опущенный капюшон. Долгий жаждущий взгляд в последний раз остановился на моей бороде. Я вскочил и успел крикнуть: «Ах, плутовка!» Но ветер уже далеко унес наш парусник. Она, в своем баркасе, ниже понурила голову, и на слабую грудь, посмевшую встрепенуться, еще тяжелее, еще ревнивее налег тяжелый крест…
Мне взгрустнулось. Кто знает? Может быть, во всем мире это единственное сердце, в котором я мог бы найти надежное и спокойное прибежище… Но делать нечего! Она всего лишь монахиня, я всего лишь племянник. Она едет к своему богу, я к своей тетке. И в тот самый миг, когда сердца наши встретились в этих водах и, почувствовав сродство, забились в лад, — моя лодка, раздув парус, весело бежала на запад, а весла баркаса, медленно загребая, уносили ее на восток… Извечное разъединение родственных душ в этом мире напрасных усилий и непоправимых ошибок!
V
Две недели спустя я катился в коляске по Кампо-де-Сант'Ана, слегка приоткрыв дверцу и выставив ногу на ступеньку. Вот наконец среди облетевших деревьев черный фасад тетушкиного дома. Восседая на твердом сиденье, я глядел куда победоносней какого-нибудь разжиревшего цезаря в золотом венце, въезжающего в родной город на триумфальной колеснице.