Реквием. Умирать — в крайнем случае - Страница 65
С той минуты, как он появился в кабинете по приказанию Дрейка, Райт не удосужился произнести ни слова и вообще ведет себя как надзиратель, которому поручили стеречь жалкого арестанта. Но мне кажется, что непринужденность его напускная и что на душе у этого агента похоронного бюро кошки скребут: а вдруг он, Райт, — уже не правая рука шефа, вдруг его оттеснил на задний план этот самый арестант, неизвестно откуда взявшийся хитрец и наглец Питер?
Должен признаться, что у него есть все основания для сомнений. Все мои встречи с Дрейком происходят без его участия; проект операции в его последнем действующем варианте для Райта полная тайна. Неизвестна ему и тема моего доклада, в который красавчик Джон старается не заглядыать из вполне понятной осторожности.
Словом, если мы оба — секретари Дрейка, и если даже он — шеф кабинета и главный секретарь, то совершенно ясно, что именно я занимаюсь тайными и важными вопросами, в то время как ему предоставлена проза жизни — порнография, картежная закусочная и подвальчики со стриптизом.
Другой человек на его месте не стал бы портить себе настроение из-за такой ерунды. В конце концов, чем меньше ответственности, тем меньше неприятностей. Но Райт явно обеспокоен. И не только потому, что участие в любой операции — это доля в дележе. Но и потому, что раз Дрейк держит его, свою правую руку, в неведении, значит, он больше не доверяет или же никогда не доверял этой самой правой руке.
В кабинете уже давно нечем дышать, и труд мой давно закончен, и мы с Райтом уже давно делаем вид, что вовсе не замечаем друг друга, — занятие довольно утомительное, — когда дверь наконец открывается и входит шеф.
Дрейк явно в приподнятом настроении: уголек его носа горит ярким пламенем. Он весело осведомляется:
— Ну как, все готово?
Вместо ответа я подаю ему свой скромный труд. Рыжий берет доклад, идет к сейфу и убирает мое домашнее задание в надежное место.
— Вы свободны, Райт, — холодным тоном говорит он, гораздо более холодным, чем осведомляется у меня о докладе.
Агент похоронного бюро торопливо исчезает, пожелав начальству доброго вечера, потому что за плотно задернутыми шторами кабинета уже давно наступил вечер.
— Что вы скажете, Питер, если я предложу вам скромный ужин на французский манер?
Я, конечно, польщен вниманием шефа — что еще я могу сказать.
— В сущности, я должен был зайти за Брендой. Но мы увидимся прямо в «Еве». Если бы вы знали, приятель, как это иногда обременительно — возиться с домашней кошкой.
Предоставив дрейковским гориллам приятную обязанность проветрить кабинет, мы выходим на улицу. До ресторана, куда пригласил меня шеф, недалеко, метров пятьсот. Это заведение совсем иной категории, чем харчевня нашего общего знакомого итальянца: хрусталь, фарфор, серебряные приборы, белоснежные скатерти и цветы на столах, к счастью — не сирень. Сирень давным-давно отцвела во всем городе, и ее благоуханием можно упиваться, только находясь в обществе Райта.
— Выбирайте, не глядя на цены, — с царственной щедростью заявляет Дрейк, когда метрдотель кладет перед каждым из нас меню в переплете из натуральной кожи.
Пропустив его заявление мимо ушей, я скромно выбираю салат по-ниццки и банальный бифштекс с черным перцем.
— Что будут пить мсье? — с неподдельным интересом спрашивает метрдотель, поскольку решающий удар по клиенту наносят именно напитки. Рискуя разочаровать его, я заявляю:
— Мне все равно.
— Придется заняться вашим светским воспитанием, — добродушно ворчит Дрейк. — Разве можно, придя во французский ресторан, заявить, будто вам все равно, что вы будете пить!
Воодушевленный его замечанием официант предлагает белое бургундское неизвестно какого года, от которого Дрейк, невзирая на охвативший его прилив щедрости, отказывается, потому что оно сильно горчит с точки зрения цены. После этого у них завязывается увлекательная беседа о французких винах, в итоге которой Дрйек останавливается опять-таки на бургундском, более приемлемом в эти прискорбные времена финансовой нестабильности, как изволил выразиться шеф.
Этот ресторан с его бледно-розовыми обоями, белоснежными скатертями, хрустальными люстрами, серебряными приборами — сущий оазис утонченности в грязном городе, имя которому Сохо; но в Сохо контрасты не редкость, и не стоит удивляться, если вы обнаружите здесь такой оазис рядом с квартальной пивнушкой, как не стоит удивляться и в том случае, если вы видите рядом со столом мистера Дрейка членов Палаты лордов британского парламента. Название этого оазиса не то «Золотой петух», не то «Золотой лев», а может, «Золотая рыбка» или «Золотой бочонок»; в этом городе на вывесках такого рода заведений золота больше, чем на витринах ювелирных фирм. Данную тему можно было бы продолжить, но я не специалист по такого рода материям; тут бы пригодилось мнение мистера Оливера, всесторонне осведомленного мистера Оливера, который умеет со вкусом порассуждать, почему, например, автобусы в Лондоне — красные, а в Париже — зеленые, и всегда готов предложить по каждому вопросу собственную, хорошо обоснованную концепцию.
Ужин проходит без особых проволочек, и я подозреваю, что Дрейку не терпится как можно скорее с ним покончить, чтобы добраться наконец до своего любимого напитка, потому что все французские вина вместе взятые ничего ему не говорят. Может быть, именно поэтому, когда я заказываю кофе и рюмочку коньяка, он просит принести двойную дозу виски и от мелких вопросов, связанных с утряской будущей операции, переходит к высоким обобщениям о смысле жизни и прочем. И если я до сих пор не усвоил, что философия моего шефа — это философия альтруиста, то теперь пришла пора окончательно убедиться в этом.
— Не знаю, Питер, замечали вы или нет, но если абстрагироваться от дурацких предрассудков, моя жизненная цель высокоблагородна. Оспаривать это мог бы только какой-нибудь въедливый лицемер. Ибо моя цель… у меня нет иной цели кроме как доставлять людям радость. Радость другим и, конечно же, радость себе самому, я ведь тоже человек. Вот моя цель.
При этом скромном заявлении Дрейк делает солидный глоток и посматривает на меня в ожидании сочувствия своим словам и поощрения к дальнейшей откровенности.
— Я не берусь судить, что есть добро и что есть зло, — продолжает он. — Это дело пасторов. Но я знаю кое-что, не известное пасторам, знаю, что доставляет человеку радость и что — нет. И по мере своих сил ограничиваю себя рамками первого. Если же порой в виде исключения я вынужден прибегать ко второму, то только потому, что меня к этому принуждают, потому, что на свете есть люди, неспособные оценить мое главное стремление — доставлять людям радость.
— Люди бывают разные, — соглашаюсь я, чтобы доставить удовольствие шефу.
— Именно, — говорит Дрейк. — Но вернемся к моей главной мысли. Взрослые люди ничем не отличаются от детей. Они больше всего радуются играм и игрушкам, бесстыдным картинкам, живым куклам, по возможности голым, им подавай азартные игры, гашиш… И я даю им все это. Питер, я приношу им радость. Пусть меня судит всевышний на том свете за то, что я приносил радость людям…
— А себе? — нескромно интересуюсь я.
— О, мои радости весьма прозаичны, милый мой. Я человек скромный. Иметь под рукой стакан любимого напитка. Пользоваться услугами хорошего повара, приличного портного и, конечно, рассчитывать на малую толику уважения со стороны окружающих. А для всего этого, особенно для уважения, нужно… вы сами понимаете, что нужно.
— Это каждый понимает.
— Иногда мне, конечно, приходится наказывать за непослушание. Я стараюсь делать это как можно реже, но бывает, что без этого не обойтись — не то все пойдет прахом. Но даже в наказании я стараюсь избегать лишней жестокости. Вы знаете, какие истязания придумали китайцы, святая инквизиция, гестаповские садисты и тому подобные изверги. У меня, Питер, ничего подобного нет. Зачем истязать человека, зачем его мучить, делать из него пожизненного инвалида? Лучше послать к нему Марка — и довольно. Одна пуля — и точка. Просто и гуманно, как и водится у воспитанных людей.