Реки горят - Страница 106
Ядвигу вдруг охватила страшная, обморочная усталость. Кто мертвее — те, чей пепел толстым слоем покрыл большое поле, или те, кто спокойно пережил, кто в состоянии был привыкнуть к этому?
— Были дни, когда черная туча прямо-таки нависала над городом, дышать было нечем…
И ведь знали же, знали, откуда эта черная туча! И дышать не могли — но жить, как всегда жили, могли. Жить с этим сознанием…
«Но чего же я от них хочу? — задумалась Ядвига. — Что ж, неужели всем им надо было пойти в печь?»
Да, рассудок находил в их пользу вполне разумные доводы. Но, вопреки рассудку, люди, которые оказались в состоянии пережить, и так пережить это, внушали ей страх. Женщина, годами жившая под черной тучей дыма от сжигаемых людей и находящая в себе желание укладывать волосы и тщательно подкрашивать губы…
«Но чего я хочу от нее? Неужели ей всю жизнь ходить нечесаной, потому что она имела несчастье жить здесь, а не в другом месте? Если так рассуждать, здесь не должно было бы остаться ни одного нормального человека, одни помешанные. Кто знает, что я сама делала бы, если б была тут. Может, тоже отмывала бы тарелки от жирной сажи…»
Ока содрогнулась. Нет. Этого она не могла себе представить. Какое счастье, что она была в это время далеко отсюда — там, где воздух чист и люди добры. Какое счастье, что ее миновало нечто более страшное, чем сама смерть: видеть это все — и остаться в живых.
Они вошли в длинный деревянный барак. Здесь был обувной склад. До самого потолка лежат груды ботинок: новых, слегка поношенных, старых, больших и маленьких. Отдельно свалены в кучу оленьи унты. Она узнала их — унты советских летчиков. Ботинки, туфли. Фабричные марки всей Европы. Детские туфельки. И крохотные мягкие, без подошв, башмачки — фетровые, фланелевые, сшитые на ножки, еще не умеющие ходить.
Еще мгновение, и она упадет в обморок. И вдруг, как спасение, как луч света во тьме: она увидела поодаль десять — двенадцать советских солдат и офицеров. Тоже глядят на эти горы ботинок, оставшихся после людей, сгоревших в печах смерти. Лица солдат бледны и сосредоточенны. В их глазах ужас, боль и безграничное удивление. И Ядвиге захотелось броситься к этим незнакомым людям, почувствовать себя среди них, отчаянным криком закричать: «Дорогие мои, заберите меня отсюда, заберите меня отсюда, пробудите от этого страшного сна!»
Спасительно светлой была эта солдатская группа, было в ней что-то утверждающее, что существует сила, противостоящая смерти, ужасу, мерзости. Нет, эти люди не стали бы спокойно вытирать жирную сажу с тарелок, они умерли бы, спасая других, погибли бы в борьбе!
«Но ведь здесь совсем другая жизнь, — твердила она себе. — Там была сражающаяся армия, там была большевистская партия, там был Сталин. Там и на землях, захваченных врагом, знали, что нахлынувшие черные орды будут сметены, там со дня на день ждали своих. А здесь? Пять лет без правительства, без армии, без тени надежды, пять долгих, чудовищных лет… Можно ли мерить такие разные жизни одной и той же меркой?»
И все же Ядвига содрогалась от боли и негодования, что вот рядом с ней идет эта женщина. Вспомнились рассказы о приемах, которые устраивал в Люблине начальник гестапо; на этих приемах местным «дамам из общества» раздавали подарки — меха, платья, драгоценности, собранные в Майданеке, снятые с женщин, свезенных сюда со всей Европы и сожженных в печах. Вспомнились рассказы Стефека, что после освобождения Люблина вокруг Майданека пришлось выставить караулы, потому что местные жители бродили здесь и рылись в этой золе, в этих грудах обуглившихся костей, разыскивая золото, быть может не найденное палачами.
Ей захотелось очутиться опять в Москве — сейчас же, немедленно. Поехать к детям — к тем детям, чьи легкие никогда не вдыхали с воздухом пыль сожженных тел, к детям, которые никогда в жизни не глянут в лицо позора и ужаса. Побыть среди своих, среди тех, кто прошел испытания сурового севера и палящих равнин юга, кто страдал, трудился, падал и вновь поднимался, но и среди тягчайших бедствий всегда оставался человеком. Кто в тяжкие военные годы узнал горькую нужду и голод, но никогда не знал оподления.
Но опять, как в тот момент, когда она, наконец, решилась идти сюда, Ядвига услышала укоризненный голос совести: «Какое право имею я бежать от того, что было, от того, что есть? Нужно прямо смотреть в глаза правде. Ведь жить я буду здесь, а не там. Работать, встречаться придется мне с людьми, которые жили здесь. И воспитывать я буду не только детей, привезенных оттуда, но и детей, которые росли здесь, под тенью нависшей над городом черной тучи, в дыму печей смерти. Может быть, у меня будут дети, которые и сами побывали в Майданеке, чудом спаслись оттуда. Что видели их глаза? Что я отвечу им, как научу их тому, что жизнь прекрасна, если не буду знать того, что видели они? Нет, здесь необходимо было побывать. Это необходимо было увидеть».
…Обратный путь. Еще раз перейти это поле. Хрустит, скрежещет почва под ногами. Пустота и холод в сердце, словно и в нем раскинулось страшное поле смерти.
«Мне отмщение, и аз воздам», — сказано в евангелии. Но тут смешна сама мысль о мести и воздаянии. Многие из нас говорили, много раз говорили: «Мы отплатим с лихвой»… Но как отплатить за это? Обычное человеческое чувство — надежда отплатить злодеям с лихвой — отнято у нас. Мы повторяли это сотни раз, не понимая, что говорим, и это оказалось ложью. Воздаяния не может быть. Чем бы могла быть эта «лихва»?
Вспомнились какие-то с детства навязшие в ушах притчи о мести и прощении. Но тут не могло быть ни мести, ни прощения.
Что значило бы — простить? Это значило бы примириться с морем человеческого пепла, с печами, которые несколько лет днем и ночью извергали густой, жирный дым. Примириться с фактом, что этот черный дым был не только смертью миллионов людей, но навсегда отравил — кто знает сколько миллионов живущих сердец.
Нет, не могло быть речи о прощении.
И в то же время какими детскими, смешными, нереальными были мысли о мести! Какая месть могла отплатить за то, что здесь происходило!..
Перестала хрустеть почва. Это уже была обыкновенная, добрая, ласковая земля. Хотелось стать на колени и поцеловать эту землю только за то, что она была обыкновенной землей, на которой могут расти цветы и травы, которая не пропитана кровью и не насыщена пеплом.
Но вместе с тем, уходя отсюда, она болезненно ощущала пустоту, которая осталась после утраты простого, первобытного человеческого чувства — надежды на месть.
Да, этого удовлетворения никто не получит. Ни те, кто потерял здесь своих близких, ни те, для кого каждый, кто погиб в этой стране, является близким.
Можно и должно одолеть врага. Можно и должно наказать поджигателей войны и военных преступников, казнить палачей, чтобы другие боялись совершать такие злодеяния. Можно и должно противостоять смерти и ужасу, превратив Польшу в счастливую страну счастливых людей. Но самая мысль о мести казалась мелкой перед этим полем золы. Перед этими печами, перед этим складом, заваленным миллионами ботинок и башмачков.
Ядвига ехала в дребезжащей машине, чувствуя на лице дуновение свежего, но еще теплого ветра.
В ста километрах отсюда на запад еще дымятся печи уничтожения. Еще бродят за колючей проволокой люди-скелеты, люди-призраки. Туда уже идут войска, несущие жизнь, воскресение из мертвых, свободу! И тот, кто еще полагает, что они несут месть, — ошибается. Солдаты, которых она встретила в бараке, теперь уже знают — нет и не может быть мести. Не может быть воздаяния.
И, глядя на красные звезды, на знакомую, милую сердцу форму, она вдруг подумала: «Именно это и хорошо, что они не армия мести, не могут быть армией мести, что это армия освободителей и несет с собой не месть, а свободу».
Волной ударил в лицо многоголосый, смешанный шум города. И вдруг Ядвига остро, ясно почувствовала — здесь был другой мир. Кошмаром, злым сном казалось то, что она оставила позади себя. Она жадно, как человек, вышедший из душного подземелья, вдохнула в легкие воздух. Как можно было сдаться, как можно было забыть хотя бы на минуту? Была ведь еще земля — непокоренная, борющаяся, сегодня освобожденная — о ней говорили отряды, тянущиеся к городу из лесов, болот, со всех сторон. Тысячи, тысячи людей… Добрые руки, дающие кусок хлеба беглому узнику. Простые женщины, с риском для собственной жизни, в страхе длинных ночей и дней прячущие советского бойца и разыскиваемого гестапо еврея… Это же здесь, недалеко, была та Замойщина, где героически боролся крестьянин, недалеко отсюда были парчевские леса, колыбель партизанских отрядов. Вопреки дымам Майданека, вставала из огня и пожарищ разрывающая кандалы, бесстрашная, непокоренная Польша. Она была именно такой, как думалось о ней там, в Москве, когда лишь обрывки сведений проникали через линию фронта.