Реализм Гоголя - Страница 89
«Шинель» стала для многих писателей и нескольких поколений читателей воплощением гоголевской манеры воспроизводить действительность в применении к повести. Здесь восторжествовало гоголевское обращение к обыденнейшим явлениям быта, погружение в тину мелочей, здесь более; чем даже в других повестях, Гоголь свел поэзию с высот мечты на землю и познакомил ее со скромными, маленькими, неказистыми людьми. В самом деле, в «Шинели» больше, чем в других, более ранних повестях, бытовых описаний, детализации вещественного мира, предметных изображений «низменного», некрасивого существования «мелких» людей, то есть всего того, что, как казалось, и могло привлекать на голову Гоголя потоки брани реакционной печати, обвинения в «грязи», в любовании задним двором жизни и т. п. Все эти обвинения хорошо известны; они начались еще в пору «Миргорода» и «Арабесок» и особенно развернулись после «Мертвых душ», что и понятно, так как в «Мертвых душах» бытового материала гораздо больше, он дан более точно, конкретно, предметно, чем это ранее делал Гоголь.
В этом смысле «Шинель» написана уже в манере «Мертвых душ» и с широким использованием опыта бытовых зарисовок поэмы. Даже в ранних петербургских повестях быт, и в частности «низменный» быт, как и вообще конкретизация вещественного мира, даны скупо, изредка, двумя-тремя штрихами. Описаний внешности героев обычно нет (если не считать, например, романтического облика Петромихали, портрета); Гоголь не говорит от себя о том, каковы черты лица Пискарева или Черткова; лишь внешность Поприщина определена, и то двумя чертами, относящимися к его волосам. Описания помещений, вещей — почти нет. Неопределенная роскошь и много книг у «его превосходительства» (в «Записках сумасшедшего») — вот и все об этом доме. Изредка — быстрый рисунок, заключающий две-три детали: «Какой-то неприятный беспорядок… царствовал во всем. Мебели довольно хорошие были покрыты пылью; паук застилал своею паутиною лепной карниз; сквозь непритворенную дверь другой комнаты блестел сапог со шпорой и краснела выпушка мундира» («Невский проспект»); как видим, и здесь подчеркнуты беспорядок и запустение, но описание неопределенно: предметы не описаны, как не описаны чаще всего и лица.
Предметы, туалеты, жесты описаны конкретно и точно во вступлении к этой повести, в описании Невского проспекта — в плане очерка; в самое же повествование они попадают скупо. Впрочем, когда они попадают сюда, то это именно по преимуществу конкретные черты самой что ни на есть «низменной натуры»: «… глаза его без всякого участия, без всякой жизни, глядели в окно, обращенное во двор, где грязный водовоз лил воду, мерзнувшую на воздухе, и козлиный голос разносчика дребезжал: «старого платья продать». Но заметим, что и здесь картина заключает два штриха и на этом обрывается. Так же и в других повестях, например в «Записках сумасшедшего»: «Я терпеть не люблю капусты, запах которой валит из всех мелочных лавок в Мещанской; к тому же из-под ворот каждого дома несет такой ад, что я, заткнув нос, бежал во всю прыть. Да и подлые ремесленники напускают копоти и дыму из своих мастерских…»
Тем не менее Гоголь, на взгляд его литературных врагов, был невыносимо низмен, и в самом деле, у него обильно все же фигурируют, пусть и не всегда и не развернуто конкретно описанные, «низменные» явления действительности, от носа Ковалева и волос Поприщина до утреннего вставания, одевания и завтрака цирюльника Ивана Яковлевича, сценок в публичном доме на Литейном и т. д. В этом отношении в «Шинели» — не больше «грязного», как это называли реакционеры от литературы, а больше конкретности, начиная с первой страницы, с описания внешности героя: «… низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек и цветом лица, что называется, гемороидальным…» Столь же детально описывается в повести одежда: «… вицмундир у него был не зеленый, а какого-то рыжевато-мучного цвета. Воротничок на нем был узинькой, низенькой, так что шея его, несмотря на то, что не была длинна, выходя из воротника, казалась необыкновенно длинною… И всегда что-нибудь да прилипало к его вицмундиру…» Детализируется и пища: «приходя домой, он садился тот же час за стол, хлебал наскоро свои щи и ел кусок говядины с луком, вовсе не замечая их вкуса, ел все это с мухами» и т. д.
Такая конкретная детализация теперь, в «Шинели», сопровождает весь рассказ событий, пронизывая его насквозь. Приведу всего один пример: «Взбираясь по лестнице, ведшей к Петровичу, которая, надобно отдать справедливость, была вся умащена водой, помоями и проникнута насквозь тем спиртуозным запахом, который ест глаза и, как известно, присутствует неотлучно на всех черных лестницах петербургских домов, — взбираясь по лестнице, Акакий Акакиевич уже подумывал о том, сколько запросит Петрович, и мысленно положил не давать больше двух рублей. Дверь была отворена, потому что хозяйка, готовя какую-то рыбу, напустила столько дыму в кухне, что нельзя было видеть даже и самых тараканов. Акакий Акакиевич прошел через кухню, не замеченный даже самою хозяйкою, и вступил, наконец, в комнату, где увидел Петровича, сидевшего на широком деревянном некрашеном столе и подвернувшего под себя ноги свои как турецкий паша. Ноги, по обычаю портных, сидящих за работою, были нагишом. И прежде всего бросился в глаза большой палец, очень известный Акакию Акакиевичу, с каким-то изуродованным ногтем, толстым и крепким, как у черепахи череп. На шее у Петровича висел моток шелку и ниток, а на коленях была какая-то ветошь. Он уже минуты с три продевал нитку в иглиное ухо, не попадал, и потому очень сердился на темноту и даже на самую нитку, ворча вполголоса: «Не лезет, ва́рварка; уела ты меня, шельма этакая!» И вся эта детализация опять, как видим, направлена на изображение именно «низменного», вплоть до описания изуродованного ногтя на босой ноге портного Петровича.
Между тем ошибся бы тот, кто счел бы, что именно эта детализация, эта подробная тщательность описания деталей быта, вещей, жестов и тому подобных конкретностей бытия, пусть даже описания «низменного» быта, была тем, что должно было поразить современников в качестве смелого или, тем более, реалистического новаторства. Ошибся бы и тот, кто счел бы, что эта детальность изображения быта и обыденных предметов объясняет обвинения Гоголя в «грязных» картинах, и тот, кто в этом же увидел бы основания для тезиса Белинского о Гоголе как поэте действительности, как писателе, открывающем новую эпоху литературы, обращенной к поэзии действительности. Дело в том, что всего этого было совершенно достаточно и у писателей, писавших одновременно с Гоголем и даже раньше его, притом у писателей как близких Гоголю по идеям и установкам, так и глубоко враждебных ему, притом даже именно у тех, которые рьяно кричали о неприличии, низменности, пошлости и грязи гоголевских произведений.
Уже давно в нашей науке говорят о том, что предшественником Гоголя в ряде отношений был Нарежный; в романах Нарежного мы найдем немало деталей быта, притом вовсе не «возвышенного», не салонного. Еще больше их в книгах, восходящих к старинной нравоописательной и сатирической традиции, например в «Евгении» А. Е. Измайлова. Однако незачем искать так далеко от Гоголя. Вспомним его друга Погодина, еще в 1827–1828 годах печатавшего в «Московском вестнике» повесть «Невеста на ярмарке» (так и неоконченную): это — сплошной и весьма обыденный и низменный быт, только быт, отрывки, суть которых не в сюжете, а в ряде конкретнейших и предметных описаний быта, вещей, сценок, мелочей — вплоть до жестов и проч., и все это дано не менее густо, чем у Гоголя, и эмпиричнее, чем у него. Например: «Между тем Бубновый тихим шагом пошел на свою квартиру. Там отыскал на окошке сальный огарок в глиняном подсвечнике, высек кое-как огню, раскурил себе трубку и бросился на кровать, погруженный в печальные размышления о критическом своем положении… И все, как нарочно, увеличивало его скуку, его досаду: нагорелая и засыпанная табаком свеча чуть освещала большую комнату, ветер дул в разбитые окна и шевелил бумагою, которою они были залеплены; дверь, не приходившаяся плотно к косяку, беспрестанно растворялась и хлопала; в сыром углу пищал без умолку сверчок…»[94]