Реализм Гоголя - Страница 41
Никакого осуждения — в идейном плане — нет в повести и по отношению к польской панне, возлюбленной Андрия; наоборот, она окружена напряженно-восторженным ореолом идеала красоты, интерпретированным как нечто высокое, она воплощает стихию страсти, любви, также ничего дурного — в критериях морали повести — не заключающей.
Не только отдельные, так сказать индивидуальные, фигуры поляков в повести написаны без осуждения и даже не без восхищения; так же написан коллективный портрет польских воинов на валу крепости (глава седьмая): «польские витязи, один другого красивей, стояли на валу», и далее описание двух польских полковников опять дано в высоких тонах, с инверсиями, опоэтизированной лексикой и т. д. Но тут же появляются черты, резко отличающие польских панов, именно панов, в этом-то все и дело, — от запорожцев, панов-братьев, — черты не национальные, а социальные, принадлежащие не народности (тоже ведь славянской), а общественному укладу. Польские «рыцари» — не равные всем воины, а люди сословного общества, люди, чванящиеся пустыми и вредоносными искусственными выдумками рангов общества; мало того, польские «рыцари» — люди общества, преданного страсти к деньгам, к богатствам, раболепствующего и перед званием и перед роскошью, перед тем, что презирает Сечь. Поэтому повсюду, где они появляются в повести, Гоголь изображает их пестрыми, цветастыми, модничающими, украшающими себя как попугаи (с попугаем в данном образном ряду мы еще встретимся), нацепляющими на себя всевозможные вывески звания и имущества. Вот они стоят на валу «один другого красивей»: «… медные шапки сияли, как солнцы, оперенные белыми, как лебедь, перьями. На других были легкие шапочки, розовые и голубые, с перегнутыми набекрень верхами; кафтаны с откидными рукавами, шитые и золотом и просто выложенные шнурками; у тех сабли и оружья в дорогих оправах, за которые дорого приплачивались паны, — и много было всяких других убранств…» и т. д. И у того рыцаря, которого убил Кукубенко, — тоже золото на желтом кафтане.
И Андрий, изменивший Сечи, предавшийся польским панам, сразу приобрел ту же эффектную нарядность («медная шапка», «дорогой шарф» на руке и т. п.). Эта нарядная и показная пестрота резко противостоит в повести суровой простоте облика запорожцев. После описания польских панов на валу крепости, после фразы: «Всяких было там. Иной раз и выпить было не на что, а на войну все принарядились», — Гоголь пишет: «Козацкие ряды стояли тихо перед стенами. Не было на них ни на ком золота, только разве кое-где блестело оно на сабельных рукоятях и ружейных оправах. Не любили козаки богато выряжаться на битвах; простые были на них кольчуги и свиты…»
Еще в начале повести мы узнаем, что запорожцы могут иметь и имеют всякие богатые одежды и драгоценности. Но, подобно мудрым спартанцам и древнейшим римлянам легенды, подобно идеальным гражданам мечтательных коммун бедных у Мабли, сечевики презирают золото и богатство; деньги они бросают на ветер в гульбе, а дорогие наряды нарочно пачкают дегтем, дабы выразить пренебрежение к пышности, ради которой люди общества рабов готовы на все.
И опять связь причин и следствий у Гоголя прояснена тут же: пестрота нарядных панов на валу оттенена весьма выразительно подчеркиванием сословных определений и презрительными указаниями на то, что перед нами — не вольный народ Сечи, а общество с холопством всех перед всеми; здесь и шляхта, вооружившаяся «на королевскую казну» (то есть продавшаяся королю): «Немало было и всяких сенаторских нахлебников, которых брали с собою сенаторы на обеды для почета, которые крали со стола и буфетов серебряные кубки и после сегодняшнего почета на другой день садились на козлы править конями у какого-нибудь пана». Понятно, что когда против такой толпы показаны «козацкие ряды», которые «стояли тихо перед стенами» в своих простых уборах, — смысл сравнения ясен. Тот же смысл и в описании вылазки поляков: опять пестрота, пышность и — разъединенность, основанная на сословном делении. «Ворота отворились, и выступило войско. Впереди выехали равным конным строем шитые гусары. За ними кольчужники, потом латники с копьями, потом все в медных шапках, потом ехали особняком лучшие шляхтичи, каждый одетый по-своему. Не хотели гордые шляхтичи вмешаться в ряды с другими, и у которого не было команды, то ехал один с своими слугами. Потом опять ряды, и за ними выехал хорунжий; за ним опять ряды, и выехал дюжий полковник; а позади всего уже войска выехал последним низенький полковник». Все — разные, деленные на группы и группки одеждой и — что важнее всего — нелепым предрассудком сословий; и здесь же речь о «своих слугах». Общество, рассыпанное на куски неравенством, сказалось в этой картине; и в конце концов — отдельные люди, личности, оторванные от всей массы опять-таки неравенством, как бы образ последнего распадения массового единства на эгоистические единичности.
Чтобы смысл этой картины стал еще более ясен, стоит вспомнить один пассаж из первой редакции повести (первое издание «Миргорода»), отсутствующий в окончательном тексте, но, так сказать, разлитый во всем его изложении; вот этот пассаж, в котором изображается, как казаки идут в бой (глава шестая, первая редакция): «Все дышали силою, свыше естественной. Это не был дикий энтузиазм, порожденный отчаянием: это было что-то совершенно другое. Какое-то вдохновение веселости, какой-то трепет величия ощущался в сердцах этой гульливой и храброй толпы. Их черные и седые усы величаво опускались вниз; их лица были исполнены уверенности. Каждое движение их было вольно и рисовалось. Вся конная колонна ударила на неприятеля твердо, не совокупляя всей своей силы, но как будто веселясь и играя своим положением. Под свист пуль выступали они, как под свадебную музыку. Без всякого теоретического понятия о регулярности, они шли с изумительною регулярностию, как будто бы происходившею от того, что сердца их и страсти били в один такт единством всеобщей мысли. Ни один не отделялся: нигде не разрывалась эта масса».
Картина эта, выпавшая из второй редакции, видимо, по композиционным соображениям (соответственного места вообще по ходу повести нет здесь), недвусмысленно формулирует мысль о том, что величие героизма запорожцев есть проявление коллективности их действий, слияния индивидуальностей в неразрывную массу, «единства всеобщей мысли», того, что ни один герой «не отделялся». Эта идея слитности людей в единстве как сущности блага — для Гоголя основоположна. Он вообще не признает, — как художник, в практике своего искусства, — значительности отдельного человека как такового, как индивидуальной специфики; он и не стремится изображать такого отдельного человека. Силу человека он видит в слиянности человеческих единств.
Но сила эта у него двояка. Подлинная слитность массы образуется у него тогда, когда люди, объединенные в массу, равны, свободны и потому направлены центростремительно, то есть движимы не эгоистическими страстишками, а чувством всеобщей народной правды.
Наоборот, в дурном обществе всяческого рабства люди движимы центробежными импульсами эгоизма; они рассыпают тем самым внутреннее единство массы; они — все враги друг другу (в Сечи наоборот — товарищество до смерти). Но и в зле они скопляются в систему зла, и сила зла опять — в единстве разрозненных и враждующих сил эгоизма. Так простому, односложному и благородному единству Сечи противостоит сложное, пестрое, измельченное единство вражды, подлости, грабежа, образующее уклад современного Гоголю общества, как оно изображено и в повести о двух Иванах и в «Ревизоре» или как оно — с великой мощью возмущения — изображено в описании городской толпы в самом «Тарасе Бульбе» перед казнью Остапа.
Эта сцена — едва ли не кульминация всей повести — с наибольшей остротой выражает резкое противопоставление героев-патриотов, людей эпоса и народной республики, сечевиков и — общества городов, то есть современного европейского цивилизованного и отвратительного уклада общества, делающего из человека негодяя, из му́ки героев — занимательное зрелище, из дружбы — безобразие, из любви — пошлость и т. д.