Реализм Гоголя - Страница 16
И разве не тот же принцип мы видим в архитектурных ансамблях великих мастеров (например, Росси), где каждое здание самостоятельно прекрасно, но высшая идея выражена именно данной совокупностью зданий, где отдельность одного здания перекликается с отдельностью другого, и деталь обработки угла Чернышевой площади находит свое соотнесение в рисунке фасада Александрийского театра — на расстоянии, может быть, в две-три сотни метров.
Подобная, всегда у великих художников идейно обоснованная, композиция не так уж редко встречается и в литературе — начиная от циклизации сонетов Петрарки и до циклизации рассказов Тургенева и даже циклизации целых романов, например у Золя. Мы знаем даже случаи, когда отдельные новеллы, выходившие в печати отдельно в журнальных публикациях и вполне самостоятельные во всех отношениях, затем образовали не просто цикл, а вполне слитный, единый роман, где составляющие его рассказы как бы потеряли самостоятельность, которая, однако, есть в них; вспомним, например, «Героя нашего времени». То же и в «Записках охотника», написанных после Гоголя и отчасти по путям Гоголя, — в сборнике, идейная значительность которого гораздо больше, чем в простом арифметическом сложении, сумме отдельных рассказов, его составляющих; или, позднее, напомним такие циклы, как сказки Щедрина, «Сказки об Италии» Горького и др.
И у Гоголя в «Миргороде», хотя этот сборник состоит из четырех отдельных повестей, есть, однако, общий замысел, общая идея, образующая единство не просто сборника, а книги, имеющей единое название, притом не собирательное, типа «Вечеров на хуторе», или, скажем, «Пестрых сказок», или «Вечеров на бивуаке», или даже «Записок охотника», а название в единственном числе, не подразумевающее множественности обозначенных им произведений.
При этом менее всего решает вопрос реального единства книги отсылка к другому вопросу — о том, думал ли сам Гоголь, сам автор, о единстве композиции своего цикла, то есть вопрос о «сознательности» творческого процесса в данном применении. Вопрос этот чаще всего неразрешим, ибо что называть сознательностью творческого акта? И кто знает, что думал, что чувствовал Гоголь, когда творил? И непременно ли нужно «требовать» от автора рационального, сформулированного в суждениях осознания своего замысла, или, может быть, некое образное переживание идейной темы — это уже есть творческое осознание его? Нет, дело не в том, в каких формах сознания поэта выявился его замысел для него, то есть субъективно был пережит этот замысел, а дело в том, выразился ли замысел в объективном факте искусства, то есть в том, какова идея, реально заключенная в произведении искусства. Ведь попала она туда именно от автора, и, следовательно, непременно была в том или ином виде пережита автором как его замысел, хотя бы сам автор, может быть, и не мог сформулировать этот замысел теоретически и в тех терминах и понятиях, какими можем воспользоваться теперь мы, через сто лет, мы, умудренные опытом эпохи и владеющие методом науки.
Однажды в Ленинград приехал М. М. Коргуев, замечательный сказочник, старик-колхозник, рыбак с Белого моря. Он был неграмотен. Сказки он сказывал с блеском и глубиной большого таланта. Его слушали писатели в своем писательском клубе. И вот, когда он кончил, одна литераторша любезно обратилась к нему: «Скажите, Михаил Матвеевич, вы это сознательно применили кольцевую композицию в сказке об Аленушке?» Умный старик, вспотев от смущения, мог только произнести: «Ась?» Да, я уверен, что Коргуев сознательно применил эту самую композицию, хотя он, конечно, понятия не имел ни о композиции, ни о ее формах, ни о трудах теоретиков литературы на этот счет. Но он опытом мастера знал, что надо рассказать так, а не иначе, ибо он хотел воплотить свою идею, создать тот образ, который предносился его мысли, его воображению и который требовал такого порядка изложения, а не иного. Так может быть и с любым другим мастером искусства. В этом смысле бессознательного творчества, — если речь идет о явлениях подлинного, глубокого, идейного искусства, то есть искусства, а не дребедени, — не бывает, не может быть, и давно пора бросить разговоры о том, что автор хотел, мол, написать одно, а получилось у него другое. В замысле автора, в его идейно-творческих установках могут быть и бывают глубочайшие противоречия; его житейские, нередко поверхностные суждения могут вступать в борьбу с его же более глубокими, иной раз нелюбимыми им самим, стремлениями, ибо в нем могут бороться, скажем, сословные или классовые предрассудки, внушенные ему средой, воспитанием, влиянием лиц и событий, — с глубоким чувством народной, демократической правды и т. п. Но его творение, если перед нами большой писатель, выразит именно то, что в нем было, а через него то, что ему как личности дано историей, эпохой, народом, классовой ситуацией, движением и направлением исторических судеб и закономерностью развития общества.
Вопрос о возможности внутреннего единства сборника, в частности «Миргорода», не может зависеть и от хронологии написания отдельных произведений, включенных в него. Автор может годами нести в своем сознании единый замысел и осуществлять его по частям в разное время. Однако именно в данном случае, то есть в применении к Гоголю и к «Миргороду», хронология только подкрепляет данные анализа самой книги. Четыре повести «Миргорода», как устанавливают специалисты-исследователи, были написаны в 1833–1834 годах, примерно с лета 1833 и до конца 1834 года. Такая плотность, тесная близость хронологии их создания говорит о том, что они возникали как бы из одного зерна, что Гоголь не мог не думать о них одновременно, — тем более что, как хорошо известно, Гоголь обычно долго вынашивал свой замысел прежде осуществления его.
Пожалуй, можно сказать, что повести «Миргорода» — это произведения одновременного созидания, лишь написанные последовательно — подобно тому как пишутся последовательные главы одного произведения, в общих очертаниях задуманного, конечно, разом в его целостности. Как известно, прежде всего Гоголь написал (и напечатал отдельно) «Повесть о том, как поссорился…». Затем были написаны остальные три повести — и надо подчеркнуть, что они написаны в том же порядке, как они напечатаны в сборнике.
Можно предположить, — кажется, не без веских оснований, — что, написав о двух Иванах, Гоголь, может быть именно этой работой подведенный к замыслу всего цикла, уже создал его весь в своем воображении (не в сюжетной конкретности, а в его сущности) и затем писал его подряд, как бы главу за главой.
Но вот что при этом, пожалуй, самое показательное и существенное: в то же самое время, когда Гоголь писал повести «Миргорода», он писал и повести, вошедшие в «Арабески». «Портрет» и «Невский проспект» писались вперемежку — и закончены эти повести летом 1834 года (между маем и августом), а начаты не ранее 1833 года; «Записки сумасшедшего» написаны осенью 1834 года (сентябрь — ноябрь). Следовательно, эти три повести по времени создания включены точно и прочно в круг повестей «Миргорода», и это вполне очевидно подтверждается их содержанием, их идейным и художественным характером, глубочайшим образом сближающимся с повестями «Миргорода». Тем не менее Гоголь не включил их в «Миргород». Повести «Арабесок» и «Миргород» — это различные книги одного автора, созданные одновременно и на основе одного и того же идейного состояния автора, исходящие из одного духовного стремления его, — и всё же различные.
«Миргород» и повести о Петербурге объединены в единстве гоголевского творчества как первое и второе действие его великой драмы (после светлого пролога «Вечеров»), но разъединены как отдельные книги, из которых «Миргород» настолько замкнут в себе, в своем законченном идейном построении, что он не допускал в свой состав «чужеродных» вставок.
В самом деле, почему повести «Арабесок», то есть «Портрет», «Невский проспект» и «Записки сумасшедшего», все три законченные ранее окончания «Миргорода» (во всяком случае, ранее окончания «Вия»), не были включены Гоголем в «Миргород»? Не очевидно ли, что это могло произойти только потому, что они оказались бы именно чужеродной вставкой в «Миргороде», то есть что этот сборник имел внутреннее единство, некую идейную композицию, не допускавшую включения в нее произведений, способных разбить эту композицию, хотя бы они были идейно и творчески совершенно близки повестям сборника? А ведь так именно и обстоит здесь дело: и хронологическая, и идейная, и творческая близость повестей того и другого сборника очевидна; значит, отделение их друг от друга путем отсылки трех из них в другой сборник, — при том обстоятельстве, что оба сборника выходили в свет почти одновременно,[14] может быть объяснено только наличием структурного единства хотя бы одного из этих сборников. Разумеется, что структурное, композиционное единство есть не просто внешний узор, а существенное идейное содержание.