Реализм Гоголя - Страница 126
Тут и Степан Пробка, «богатырь»-трудолюбец, и лихой Григорий Доезжай-не-доедешь, ямщик, и беглые, ищущие воли от помещика в разбое, и грамотей Попов, легко меняющий воровскую волю на тюрьму, и Абакум Фыров, который «взлюбил вольную жизнь, приставши к бурлакам», и вся бурлацкая ватага, весело гуляющая на реке перед тем, как дружно приняться за труд под «бесконечную, как Русь, песню».
Все это раздумье о лихой судьбе русского человека из народа окрашено в тона эпические, фольклорные и заканчиваются картиной могучего веселья труда, «разгула широкой жизни», о которой, по словам Гоголя, не может не задуматься всякий русский человек.
Таким образом, в этом месте Гоголь вставляет в повествование о пошлой действительности пошлых людишек как бы конспект, очерк ненаписанной поэмы о могучем народе, окованном цепями, поэмы стиля «Тараса Бульбы» и довольно очевидно предсказывающей «Кому на Руси жить хорошо» и строем образов, и темой, и отчасти даже самой идеей. Так в «Мертвых душах» подводится итог тому, что составляло идейную основу еще в в «Миргороде», — противоречию между идеалом и возможностями народа, с одной стороны, и подлостью современного Гоголю общества — с другой.
Но есть здесь и отличие от «Миргорода», притом весьма существенное. Хотя идеал образа Бульбы — идеал народный, Бульба все же — не крестьянин, не простой мужик. В «Мертвых душах» — иначе. Здесь пошлости и подлости господ, помещиков и чиновников, благоденствующих в николаевской России, противопоставлены мужики, люди из народа, наделенные и талантом к труду и жаждой вольной жизни, но лишенные счастья и прав.
Следовательно, «Мертвые души», книга великого отрицания, тем не менее вовсе не заключает в себе только лишь отрицательные образы. Наряду с коллективным единым образом общественного зла, воплощенного во множестве действующих лиц из господствующего класса, Гоголь создал тоже коллективный единый образ русского народа. И народ является в прямом смысле положительным героем его поэмы. Это не обычный положительный герой обычных сюжетных произведений, романов и повестей; да он и не может быть таким, потому что «Мертвые души» — не обычный роман, и обычного сюжета в этой поэме нет. Но если в «Мертвых душах» показана в едином охвате вся современная Гоголю Русь, то показана она в борении двух сил, обнаруженных в ней Гоголем: силы отрицательной, силы зла, воплощенной помещиками и чиновниками, да и денежной спекуляцией грядущего дельца в придачу, — и силы положительной, силы народа.
Однако, если бы эта положительная сила нашла бы в поэме свое образное выражение лишь в эпизодических, правда проходящих через всю поэму, но все же проходящих вторым планом, фигурах крестьян, крепостных, мы могли бы считать, что ее место и значение в «Мертвых душах» куда менее велики, чем место и значение отрицаемого мира господ, занявшего весь передний план картины. На самом деле идейная композиция гоголевской поэмы не такова. Это становится вполне ясным, если мы проясним, осознаем то огромное эмоциональное и идейное воздействие, которое оказывает на читателя образ автора, рассказчика, повествователя и поэта, от которого и в освещении которого мы и узнаем все, что рассказано в «Мертвых душах».
Коротко говоря, если почти все главные персонажи поэмы враждебны народу и вредны родине, то один, и, пожалуй, самый главный персонаж ее, поэт-автор, — друг народа и верный сын родины. Образ того, кто поведал нам о мире Плюшкиных и кувшинных рыл, вступает в борьбу с этим миром, отрицает этот мир и побеждает его. Это и есть образ русского поэта.
В создании этого образа сказался весь предшествующий опыт исканий и творческих завоеваний Гоголя. И в данном отношении «Мертвые души» есть также итог и высшее достижение гоголевского гения. Решение проблемы носителя речи, рассказчика в «Мертвых душах» было одним из великих прозрений классической русской литературы XIX столетия. В отличие от образа рассказчика у других писателей XIX века, являющегося образом индивидуальной личности, рассказчик в «Мертвых душах» — это и конкретный индивидуальный человек-личность, интеллигент-писатель, и в то же время это воплощение «духа народа», обобщение народного сознания, это его поэтическое и вещее слово.
Именно это диалектическое единство личного и народного, коллективного было одним из важнейших и глубочайших пунктов творческого завещания Гоголя русской литературе, вовсе не сразу и не в полной мере усвоенного его учениками, то вдававшимися в одну односторонность, обращаясь только к общему, роевому в человеке и теряя человека как личность (собственно натуральная школа 40-х годов), то впадавшими в другую односторонность, ограничивая свой кругозор по преимуществу индивидуальной ценностью человека, хотя бы и типического для своей эпохи, но оцениваемого именно как личность (например, Тургенев).
Рассказчик «Мертвых душ» нисколько не прячется от читателя, подобно повествователю, скажем, в «Анне Карениной». Весь текст гоголевской поэмы пронизан личным тоном живой человеческой речи. Все время рассказчик налицо, он говорит о себе, обращается к читателю. Так ведется изложение поэмы с первых же абзацев.
Уже в самом начале, описывая общую залу гостиницы, рассказчик упоминает о нимфе на картине «с такими огромными грудями, каких читатель, верно, никогда не видывал»; и сейчас же вслед за тем, рассказывая о том, как Чичиков размотал с шеи шерстяную радужных цветов косынку, добавляет: «… какую женатым приготовляет своими руками супруга… а холостым, наверное не могу сказать, кто делает, бог их знает: я никогда не носил таких косынок».
Рассказчик не раз называет себя автором, беседует с читателем о ходе своей книги и т. п. Вот, например, концовка первой главы: «Такое мнение, весьма лестное для гостя, составилось о нем в городе, и оно держалось до тех пор, покамест одно странное свойство гостя и предприятие, или, как говорят в провинциях, пассаж, о котором читатель скоро узнает, не привело в совершенное недоумение почти весь город»; отметим попутно осведомленность автора по части того, как говорят даже не в одной провинции, а в провинциях.
Вслед за тем начинается вторая глава, и начинается она с того, что Чичиков решил навестить помещиков, «которым дал слово. — Может быть, к сему побудила его другая, более существенная причина, дело более сурьезное, близшее к сердцу… Но обо всем этом читатель узнает постепенно и в свое время, если только будет иметь терпение прочесть предлагаемую повесть, очень длинную, имеющую после раздвинуться шире и просторнее по мере приближения к концу, венчающему дело», — и чуть ниже, о слугах Чичикова: «Для читателя будет нелишним познакомиться с сими двумя крепостными людьми нашего героя. Хотя, конечно, они лица не так заметные и то, что называют, второстепенные или даже третьестепенные, хотя главные ходы и пружины поэмы не на них утверждены и разве кое-где касаются и легко зацепляют их, — но автор любит чрезвычайно быть обстоятельным во всем, и с этой стороны, несмотря на то, что сам человек русский, хочет быть аккуратен, как немец. Это займет, впрочем, не много времени и места, потому что не много нужно прибавить к тому, что уже читатель знает…» и т. д.
Подобными беседами с читателями изобилует книга до самого конца, и примеров соответственного характера можно было бы привести сколько угодно. Впрочем, уже из приведенного видно, что рассказчик предстает перед нами не как устный повествователь, а именно как автор книги, что он говорит с читателем и о своих писательских делах и на своем профессионально-писательском языке («второстепенные лица» и т. д.), что он определяет сам и жанр своего произведения — сначала обозначая его неопределенно как повесть, то есть вообще повествование (Пушкин большинство своих поэм называл повестями), а затем точнее, называя его поэмой.
Кроме того, мы видим, что автор — не отвлеченный пиит с лирой или скрижалью в руках, что он и не вдохновенный и пылкий романтический мечтатель, вознесенный над «презренной толпой», к которой он, однако, обращается со своим романтическим вещанием, а простой человек, как будто совсем обыкновенный, просто делающий свое писательское дело, стоящий на одной доске со своим читателем и не желающий даже скрывать от читателя механизм своего сочинения, пружины, часто скрываемые от глаз «непосвященных».