Разоренье - Страница 18
Во время чтения этого протокола Тихонова стояла потупившись и по окончании его снова глубоко вздохнула.
— Что вы желаете объяснить суду?.. — спросили ее.
Тихонова замялась, зашевелила платком в руках и глухим, надорванным голосом произнесла:
— Я — вдова, ваше высокоблагородие!.. У меня пять человек детей, мужиков нету, мне невозможно без со-баки… Ребята малые, самой не досмотреть, мало ли…
— Позвольте! — весьма деликатно остановил ее председатель. — Вы можете протестовать только против окончательного решения.
Председатель говорил ровно, заученно, словно по книге читал.
Тихонова замолчала; лицо ее покрылось потом.
— Потому что, — начала она взволнованным голосом: — мне без собаки никак невозможно! По моему сиротству мне требуется собака, чтобы верная, злая!.. чтоб она лихого человека не подпушала… Ну что же, ежели он ломит пьяный в сенцы?.. Меня нету, собака пужается… Она поступает по-хорошему!..
— Потрудитесь разъяснить Тихоновой те основания, на которых она может основать свою защиту! — повидимому потеряв терпение, сказал председатель Шапкину.
Необыкновенная жалость, охватившая сердце Нади при виде запотевшего от испуга лица Тихоновой, при виде ее тщетных усилий обратить на себя и на свои нужды чье-нибудь внимание, жалость эта отлегла от сердца Нади, когда поднялся Шапкин.
— Назначение съезда, — начал тот самым симпатичным и мягким голосом, причем Надя почувствовала самые нетерпеливые и нервные поталкивания в бок со стороны счастливой жены оратора: — назначение съезда утверждать или кассировать решения мировых судей; следовательно, вы, подавая на кассацию, должны выставить суду неправильность употребления господином судьею тех или других законоположений…… Вы подаете на кассацию…
— Да, ваше высокоблагородие, — завопила, наконец, Тихонова. — И что же теперича разрешают собаку к расстрелу!.. Ну как мне без собаки возможно?.. Что же теперича, ежели я ее на цепь-то посажу, нешто она мне станет помочь давать?.. И на меня-то в ту пору будет она как на злодея глядеть… Спусти ее на ночь, она не стеречь, а убечь норовит… Ну что же я с малыми ребятами?..
— Кассационный порядок… — возвышая голос над ревом бабы, попытался произнесть председатель; но баба упала на колени, завыла, отстаивая собаку, и в съезде воцарилось нечто совершенно неосновательное. С одной стороны, господа судьи и Шапкин выказывали свойства истинных джентльменов, умоляя бабу подняться с колен и помогая ей в этом, с другой стороны, едва баба поднималась и открывала рот о своих нуждах, самым тесным образом сопряженных с участью верной собаки, — как те же джентльмены немедленно опять валили ее наземь новым требованием держаться законного порядка обжалования, в чем Шапкин принимал самое деятельное участие. Сердце Нади сжалось после речей Шапкина, которых она не понимала точно так же, как и баба, и если не заплакала от этого при виде плачущей вдовы, так именно потому, что не совсем ясно понимала и ее горе. В пугливом недоумении взглянула она на жену Шапкина, но и на ее лице не было заметно особенного веселья. Недоумевающее, сконфуженное лицо ее улыбнулось, но тихо и невесело. Она слезливо поглядела на мужа, полагая в простоте душевной, вместе с Надей и Софьей Васильевной, что в его власти осушить бабьи слезы. После довольно продолжительного вытья бабы, среди которого перемешивались слова "собачка", "кассация", "к расстрелу", "идея мирового института", "я вдова… мне невозможно…", "апеллируя на неправильность решения, вы…", "мне легче помереть", суд ушел, потом пришел, и тут в растроганные сердца наших дам был нанесен новый удар, ибо Шапкин с своей кафедры окончательно пошабашил бабу: рассмотрев ее со множества сторон, подведя множество законных оснований, он полагал бы приговорить бабу к штрафу в объеме тех же пяти рублей, но собаку оставить в живых.
По окончании речи он взглянул на жену, попрежнему улыбаясь; но жена почему-то покраснела, глядела на Надю, грустную и расстроенную, и на бабу, которая всхлипывала, отирала синим дырявым платком заплаканное и запотелое лицо и глубоко вздыхала.
Во время "антракта" они вышли в сени съезда, чувствуя в груди нечто весьма тягостное. Шапкина уже не хвалила своего мужа, а только обмахивалась платком и смотрела через перила на лестницу, на которой сидели и стояли мужики и бабы.
— Что он? Ай он очумел! — шумел внизу у самого входа, среди кучки разных людей, голос Михаила Иваныча.
Заслышав его, Надя тоже подошла к перилам. Михаил Иваныч был совершенно взбешен, что, вместе с отсутствием галстука на худой шее и совершенно нищенским костюмом, придавало его речам нечто, действовавшее особенно сильно.
— Ай он одурманел? Что он ее гвоздит по башке-то? Он в сорока науках учен, в ста водах мыт, где же бабе деревенской сладить с ним? Докуда?..
— Нет, брат! — слышалось тоже внизу, из толпы, окружавшей Михаила Иваныча. — Зубов у нашего брата нету!.. Вот чего! Покуда зубов не наживем, все нас этак-то кувыркать будут…
— Не дадут! зубов-то не дадут нагулять!.. — бесился Михаил Иваныч.
— А кабы она тоже его резанула на евонном наречии, ан и без штрафу бы!.. Он — сто двадцать вторая статья, а она ему — пятьсот тридцать… он ей — тысячу, а она бы ему — миллион, небось бы — присел!
Все необразованные слушатели были согласны в необходимости "зубов" при новых жизненных порядках. Но так как никто из слушательниц достаточным образом не участвовал в этих порядках и не имел достаточного личного опыта, где бы зубы эти требовались, то рассуждения публики на этот счет хотя и припомнились Наде впоследствии, но в настоящее время не обратили на себя особенного внимания, которое гораздо более было поглощено словами разозленного Михаила Иваныча. Ничем не превосходя ни наших дам, ни бабу в понимании юридических наук, Михаил Иваныч, подобно им, возмущался жестокосердием господ судей и выражал эту мысль на своем разозленном языке так сильно, что слушательницы были возмущены поступком Шапкина до глубины души.
— Он ошибся!.. — с трудом поборов тягостное молчание, проговорила Шапкина.
В это время в сени вошел сам Шапкин. Надя не чувствовала к нему уже ни благоговения, ни симпатии: она боялась его. Стоя у перил, она не поворачивала головы в сторону разговаривающих супругов, но слушала их шопот с любопытством. Шапкин, успокаивая взволнованную жену, говорил ей, что он не имеет права вступать с бабой в задушевные беседы; что таких баб приходит по сту в день, всем не разъяснишь; что, наконец, он действовал так, как говорит закон, и что никакого зла он бабе не желал.
— Разве ты не понимаешь, чего она хочет? — говорила Шапкина.
— Разумеется, понимаю… Но видишь, в чем дело…
— Так зачем же ты не слушаешь ее?.. Она говорит свое, а ты свое!..
— Поэтому-то мы оба и правы: она говорит, что ей нужно, а я — что мне нужно.
— Да она не понимает тебя! Ты был в университете, а она?..
— Чем же я виноват, что она не была в университете?
Шапкин улыбался. Жена молчала.
— Я сам в том же положении, как и она. Я не могу ей сделать добра потому, что она тоже не может доставить мне удовольствия быть ей полезным. Когда мы будем вместе с ней по одной книжке читать, тогда все это и кончится…
Потолковав еще на тему о всеисправляющем времени, Шапкин ушел. На лице его жены после этого разговора не проходило выражение огорчения.
При уходе его дамы постояли в сенях еще минуты две-три и тихо стали спускаться к выходу. У ворот на улице они встретили бабу. Полушубок ее был расстегнут, и концы головного платка развязаны. Отирая платком раскрасневшееся и потное лицо, она сидела на тумбе, положив около себя какие-то узелки, и говорила другой бабе:
— Пуще всего рада, собачку-то не ухлопали… Как ведь он меня полыхал!..
Шапкина дала ей двугривенный (больше у нее не было с собой) и приглашала ее к себе пить чай; но баба не пошла, отговариваясь тем, что она и так пять дней дома не была через этот суд и не знает, что теперь с детьми: живы ли.