Разбойник - Страница 1
Роберт Отто Вальзер
Разбойник
АННА ГЛАЗОВА. ПИСЧАЯ СУДОРОГА РОБЕРТА ВАЛЬЗЕРА
В грубом приближении, любую биографию можно свести к нескольким цифрам. Роберт Вальзер родился в 1878 г. в Швейцарии, в Биле. Но нет: лучше начать с конца. Роберт Вальзер умер 25 декабря 1956 г. неподалёку от психиатрической лечебницы швейцарского городка Херизау. На его труп, прихваченный в снегу крепким рождественским морозом, наткнулись дети и вызвали полицию. Вальзер всегда любил долгие пешие прогулки, а за двадцать три года, проведённые им в клинике Херизау, они превратились для него в единственное развлечение. В клинике Вальзер не писал: по его собственному выражению, был пациентом, не писателем. Первые публикации Вальзера — стихи в газетах — относятся к 1898 г. Итого: жил Вальзер 78 лет, 35 из них писал, 23 — клеил бумажные пакеты и перебирал бобы.
Вскоре после смерти Вальзер вдруг стал популярен в Германии, во всяком случае, в узких литературно-критических кругах. Скандальные подробности его жизни и смерти не в последнюю очередь были причиной этой внезапно расцветшей популярности, да и сама слава грозила стать скандалом: в одночасье в Швейцарии объявился свой великий писатель модернизма, имя которого теперь произносилось на одном дыхании с именами национальных классиков — Жан Пауль, Иеремия Готхельф, Готтфрид Келлер. Витало в воздухе и сравнение с Фридрихом Гёльдерлином, поэтом и пророком, который тридцать лет прожил во мраке безумия, слава которого запоздала почти на столетие и о котором Вальзер, кстати, сочинил рассказ. Вальзеровский Гёльдерлин, правда, не сходит с ума, а просто уходит на покой, устав сочинять стихи. История великой несчастной любви оказывается у Вальзера историей о скучающей хозяйке дома и деликатном слуге. Идея единства гениальности и безумства Вальзера явно не занимала.
Вальзер — мастер не глубины, а поверхностности. Потому и слава великого писателя за ним если и укрепилась, то как-то неосновательно: до сих пор имя «Вальзер» в Германии ассоциируется в первую очередь с политически ангажированным тёзкой Роберта, Мартином Вальзером; досадовать на это обстоятельство Роберту Вальзеру, правда, не выдался случай. И жизнь, и тексты Роберта Вальзера вообще полны именно неосновательности. В его жизни было до странности мало вещественной жёсткости, устойчивости: ни постоянной квартиры, ни книг, ни сколько-нибудь стоящего имущества. Упоминая в одном из рассказов о двух приличных костюмах, которыми располагает писатель, Вальзер почти преувеличивает: его костюмы, по большей части с чужого плеча, были заношены до дыр, так что его сестра жаловалась, что с ним неприлично появляться на людях. У него практически не было своей библиотеки за немногими исключениями; например, за исключением романов Макса Брода, которые последний щедро рассылал многочисленным литературным знакомым. Собственные же рукописи он держал не в слишком идеальном порядке. В большей степени, чем тот факт, что как минимум один роман, «Теодор», случайно потерялся где-то на пути между автором и издательством, говорит за себя то, что другой роман, «Тобольд», Вальзер хоть и уничтожил, но не удосужился избавиться от фрагментов и набросков к нему. Фрагментами и набросками, собственно, можно назвать вообще всё им написанное, включая зачаточные романы, обрывочные рассказы и новеллу «Прогулка», похожую на разросшуюся зарисовку. Двадцатитомное собрание сочинений, опубликованное в 1978 г. в Цюрихе, хоть и систематизирует короткую прозу Вальзера, но опять же, как-то неосновательно, а читать её, наверное, удобней и интересней всего так, как это делал один из лучших читателей Вальзера, писатель В. Г. Зебальд: урывками, несистематично, рассеянно взяв книгу с полки и открыв её на первой попавшейся странице.
Собрание сочинений Вальзера, вероятно, никогда и не будет названо «полным». В двадцатитомник вошло около тысячи коротких текстов, но это далеко не полное число. В архиве обнаруживаются новые и новые рассказы, но всё же большинство потерянных текстов, скорее всего, так и не будет найдено. Это, правда, можно в какой-то степени сказать о литературном наследии многих авторов, но в случае Вальзера характерно то, что он уничтожал тексты без видимого принципа: каждый фрагмент был ему настолько же важен — или не важен — как и другой. К тому же, ни в двадцатитомник, ни в недавно опубликованный восьмитомник, составленный из более поздней, ранее не печатавшейся прозы, не вошли тексты на швейцарском диалекте. Да и можно ли говорить о полноте, когда речь идёт о — макулатуре? Макулатуре в прямом смысле слова, а не переносном: Вальзер писал карандашом на полях газет, обратной стороне уже использованной под текст бумаги. «Вообще же говоря, бумага бывает толстая и тонкая, гладкая и шероховатая, грубая и нежная, дешёвая и дорогая, и, с позволения читателя, среди бумаг выделяются следующие сорта и виды: писчая бумага, глянцевая бумага, линованная бумага, почтовая бумага, бумага для рисования, бумага газетная и шёлковая бумага», — пишет Вальзер в одном из рассказов: скрупулёзность перечисления у него всегда сигнализирует иронию. Ни один из упомянутых сортов бумаги он сам не использовал. И не то чтобы средства вовсе не позволяли ему купить писчей бумаги — просто это был его «метод», его «карандашная система», которую он в 1927 г. формулирует в письме одному из своих издателей, Максу Рюхнеру:
Должен Вам сообщить, что примерно десять лет назад я начал всю свою продукцию сперва робко и сосредоточенно набрасывать карандашом, каким образом процесс писательства приобрёл достигшую почти колоссального масштаба тягучую медлительность. Благодаря карандашной системе, в своей последовательности сравнимой с конторской системой копирования документов, я испыгтал настоящие муки, но муки научили меня терпению, так что я стал мастером терпеливости… Бышо такое время, когда автор этих строк страшно, ужасно ненавидел перо, когда устал держать перо в руке настолько, что затруднюсь Вам это описать… Уверяю Вас, с пером я пережил (это бышо ещё в Берлине) настоящий коллапс руки, нечто вроде судороги, из тесных скоб которой я с трудом, мало-помалу смог освободиться карандашным путём. Бессилие, судорога, отупение — всегда нечто телесное и, в то же время, душевное. Так что однажды я пережил распад, который отразился в способности писать от руки, которую я утратил и снова обрёл — по-детски переписывая карандашное задание.
Эта карандашная система позволила Вальзеру писать, избегая окончательности, как бы набросками, без претензии на совершенство законченного произведения. С этого момента он уже не пишет романов, рассказов и т. д., а пишет только «написанное», точнее — «нацарапанное», «накарябанное», у него богатый набор слов для своей «писанины», которую он всячески избегает называть литературой, а себя — писателем, предпочитая «Schreiber»: писака, писец, переписчик. Как у мелвилловского Бартелби, способность писать у Вальзера проявляется в самой полной мере в момент «писчей судороги» — потенция оказывается больше, чем реализация. Но в отличие от Бартелби, который «предпочитал», как он повторял, больше не писать, Вальзер придумал способ писать, не выходя за границы собственно потенциальности: карандашные «каракули» — только потенциально книги. Потому каждое отдельное произведение, написанное в карандашной системе, менее важно, чем сама эта система. Как бы ни была фрагментарна проза, сколько бы рассказов Вальзер или его издатели ни выбросили в корзину, не важно; важно, что остаётся в силе способность писать. В этом смысле, Вальзер пошел дальше немецких романтиков, любимой формой которых был фрагмент, поскольку обозначил вспышку интеллекта и её неизбежное угасание, определяющее ограниченность человеческого разума. Фрагмент в немецком романтизме указывает в бесконечность, в невозможность достичь полноты познания мира. Фрагмент у Вальзера не указывает никуда; фрагмент и его отсутствие равнозначны, а полнота, или система, существует от него отдельно. «Карандашную систему» можно представить себе как коробку (а так она и выглядит, опубликованная в восьми томах в общей картонке), в которую складываются отдельные листочки-фрагменты, общее число которых может быть произвольным. Все фрагменты словно бы говорят об одном и том же, но никогда не повторяют друг друга и не составляют целого произведения. Их цельность — в простом факте того, что они попали в эту коробку. И карандашная система — не грандиозная и непостижимая идея, как идея бесконечности, а плоская картонка, сплошь исписанная микроскопическим почерком, похожим на стенографический код.