Равнодушные - Страница 3
С самого начала пикировки девочка, взволнованная, с выражением тоски и испуга, переводила свои кроткие большие глаза то на отца, то на мать, видимо боясь, как бы эти обоюдные язвительные укоры не окончились взрывом гнева выведенного из терпения отца, которого девочка очень любила и за которого стояла горой, понимая чутким, любящим сердцем, что мать к отцу невнимательна и что она виновница всех этих сцен, доводящих больного отца до бешеного раздражения.
Она видела, что все как-то безмолвно вместе с матерью осуждали его, и тем сильнее любила, умея своей приветливостью и лаской рассеять подчас постоянно угрюмое расположение духа отца.
Остальные дети, по-видимому, были совсем безучастны к обмену колкостей, происходившему между родителями.
Алексей, удивительно похожий на мать, изящный блондин, с красивыми, точно выточенными чертами лица, чистенький и свеженький, как огурчик, выстриженный по-модному, под гребенку, в опрятной тужурке, необыкновенно солидный по виду, с невозмутимым спокойствием и с какою-то торжественной серьезностью, точно делал необыкновенно важное дело, — очищал костяным ножиком кожу с сочной груши, стараясь не прихватить мясистой части плода. Окончив это, он разрезал грушу на куски и стал их класть в рот опрятными, с большими ногтями, пальцами с противной медлительностью гурмана, желающего как можно более продлить свое удовольствие. На его лице с едва пробивающимися усиками и девственной бородкой, на манерах, на всей его худощавой, небольшой, стройной фигурке был отпечаток чего-то самоуверенного, определенного и законченного, точно перед вами был не двадцатидвухлетний молодой человек, полный жажды жизни и мечтательных планов, а трезвенный, умудренный опытом муж с выработанными правилами, для которого все вопросы решены и жизнь не представляется загадкой.
Сестра его Ольга, стройная, высокая, хорошо сложенная брюнетка лет двадцати, с красивыми темными глазами, смугловатая в отца, одетая, как и мать, с претензией на щегольство, отличалась, напротив, самым беззаботным и легкомысленным видом хорошенькой, сознающей свою обворожительность куколки, для которой жизнь представляется лишь одним веселым времяпрепровождением.
Взор ее рассеянно перебегал с предмета на предмет, и мысль, очевидно, порхала, ни на чем долго не останавливаясь.
Она то равнодушно прислушивалась к словам отца, то взглядывала на мать, завидуя ее брошке и новому красивому кольцу с рубином, которое, по словам мамы, было переделано из старого (чему, однако, дочь не верила, а подозревала иное происхождение кольца), то в уме повторяла напев модной цыганской песенки, то от скуки благовоспитанно зевала, прикрывая маленький, с крупными губами, рот красивым жестом руки с бирюзой на мизинце, который она как-то особенно выгибала, отделяя от других пальцев. Давая ему разнообразные, более или менее грациозные изгибы, она сама любовалась крошкой-мизинцем с розовым ноготком.
«Скорей бы конец этим сценам!» — говорило, казалось, это подвижное, хорошенькое и легкомысленное личико.
И молодая девушка думала:
«С чего они вечно грызутся? Папа, в самом деле, странный. Мог бы, кажется, зарабатывать больше, чтоб не раздражать маму. Когда она выйдет замуж, она не позволит мужу стеснять себя в расходах и говорить дерзости!»
Улыбка озарила лицо Ольги. Мысль остановилась на одном господине, который с недавнего времени ухаживал за ней основательнее других. Она знала, что сильно ему нравилась, и особенно, когда бывала в бальных платьях. Недаром же он возит конфекты и фрукты, достает ложи в театр, как-то особенно значительно жмет руки и, когда остается с ней наедине, глядит на нее глупыми глазами и все просит целовать руку. И мама говорит, что он подходящий жених, но советовала не позволять ему ничего лишнего, а то мужчины нынешние вообще подлецы. Она и без мамы это знает, слава богу! Еще когда кончала курс в гимназии, то один студент на даче целовал в губы, обещал сделать предложение и… исчез. Вчера вот Уздечкин непременно хотел поцеловать ладонь, так она отдернула руку и представилась, что очень рассердилась, и он просил прощения.
Чего, глупый, не делает предложения? Тогда целуй как угодно! Она пойдет замуж, хотя и фамилия «мовежанрная», и вульгарное лицо, и лысина, и прыщи на щеках, и рост очень маленький… Но зато он добрый, и у него дом в Петербурге… Неужели он будет только целовать руки и не сделает предложения только потому, что она благодаря отцу не имеет приданого. Или он узнал, что она занимается флиртом с другим, который ей нравится?
Так что же он, дурак, медлит?
Недовольная гримаска сменяет улыбку, и длинные тонкие пальцы капризно мнут хлебный катышек. Она сердита на отца, который не заботится о дочери. Должно же быть у всякой порядочной девушки приданое. Отец просто-таки не любит ее… Ничего для нее не делает!
Но через секунду-другую беззаботно-веселое выражение снова озаряет ее личико. О, она знает, что нужно сделать — она поступит на сцену. Все говорят, что у нее талант. Один папа нарочно не признает… Он увидит, какой будет успех… А со сцены можно сделать хорошую партию…
Гимназист Сережа, с неуклюже вытянутой фигурой тринадцатилетнего подростка, с испачканными чернилами пальцами и вихорком, торчавшим на голове, съевши в два глотка неочищенную грушу и пожалевши, что нельзя съесть еще по меньшей мере десятка, тотчас же, с разрешения матери, сорвался с места и с озабоченным видом вышел из столовой. Ему было не до родительской перебранки, к которой он относился с презрительным недоумением, так как у него было дело несравненно важней: надо было готовить уроки.
«Заставили бы их зубрить, небось бросили бы ругаться!» — высокомерно подумал гимназист и, собравши книги и тетрадки, засел за них в комнате матери и, заткнувши уши пальцами, стал долбить, с добросовестностью первого ученика в классе, урок из географии.
Ордынцев собирался было встать из-за стола, как жена с едва слышной тревогой в голосе, но, по-видимому, довольно добродушно спросила:
— Верно, у тебя опять вышла какая-нибудь история с Гобзиным?
«Уж струсила!» — подумал Ордынцев, и сам вдруг, при виде семьи, струсил.
— Никакой особенной истории! — умышленно небрежным тоном ответил Ордынцев. — Гобзин хотел было без всякой причины уволить одного моего подчиненного… Андреева…
— И ты, разумеется, счел долгом излить потоки своего благородного негодования? — перебила жена, презрительно усмехнувшись.
Этот тон взорвал Ордынцева.
«Так на же!»
И он с раздражением крикнул, вызывающе и злобно глядя на жену:
— А ты думала как? Конечно, заступился за человека, которого эта скотина Гобзин хотел вышвырнуть на улицу. Да, заступился и отстоял! Тебе это непонятно?
— Благородно, очень благородно, как не понять! Но подумал ли ты, благородный человек, о семье? Что будет, если Гобзин выживет такого непрошеного заступника? — произнесла трагически-мрачным тоном Ордынцева, и тревога виднелась на ее лице.
— Не выживет. Не посмеет!
— Не посмеет? — передразнила Ордынцева. — Мало ли тебя выживали? Видно, какой-нибудь посторонний человек тебе дороже семьи, — иначе ты не делал бы подобных глупостей… Все у тебя идиоты… Один ты — необыкновенный человек. Скажите, пожалуйста! Все уживаются на местах, — один ты не умеешь… Воображаешь себя гением… Нечего сказать: гений! Опять хочешь сделать нас нищими!
— Не каркай! Еще Гобзин не думает выживать. Слышишь? — гневно воскликнул Ордынцев.
— Забыл, что ли, каково быть без места? — умышленно не слушая мужа, продолжала жена. — Забыл, как все было заложено и у детей не было башмаков? Тебе, видно, мало, что мы и так живем по-свински — не можем никаких удовольствий доставить детям… Ты хочешь, чтоб мы переселились в подвал и ели черный хлеб! — прибавила Ордынцева, с ненавистью взглядывая на мужа.
Ордынцев уж раскаивался, что его дернуло сказать об этой истории.
Ведь знал он эту женщину, которая вместо поддержки в трудные времена, напротив, старалась изводить его, издеваясь над тем, что он считал обязательным для порядочного человека. Знал он, что уже давно они говорят на разных языках и что ее язык более, чем его, понятен детям. Видел, хорошо видел, что он чужой в своей семье и что, кроме Шурочки, все безмолвно осуждают его и всегда на стороне матери и смотрят на него, как на дойную корову.