Равноденствия. Новая мистическая волна - Страница 2
Рассказ «Уют», например, — это в высшей степени концентрированное (как всегда у Макеевой) повествование о человеке, который бредит о безопасном, онтологическом покое и уюте, который бы оградил его от визжащего хаоса современной жизни. И что он находит, пытаясь создать метафизический уют в своей комнате? Неожиданно, ослепительно яркие, таинственно красивые цветы на его столе скрывают за собой бездну, провал в неизвестное, который превращает героя сначала в «тревожный бублик» (т. е. истерический комок бытия — такие парадоксальные образы характерны для творчества Макеевой), а потом эта бездна втягивает в себя искателя вечного уюта. Хаос почти всегда побеждает порядок — в конечном счете. Действительно «покой нам только снится» (Блок) — как снится он герою «Уюта».
Рассказ «Мамино горе» довольно реалистичен, в обычном смысле этого слова (тут есть поглощённая заботами мама, и «серьёзный» отец, и дочка, и сумасшедший дом — одним словом, всё как в «жизни», как полагается). Но одно лишь обстоятельство всё меняет — вторжение неведомого выражается здесь сначала в том, что новорожденная дочка вдруг «заскулила по-собачьи», а дальше пошла уже цепь превращений, до тех пор, пока «дочка» не «пришла в себя».
В основе рассказа «Хохот» — глубинный мир, глобальная концепция о возвращении вещей и всех существ в своё первоначало, в «солнышко» (видна некоторая связь со старообрядческими представлениями). Антагонистами «солнышка» являются отпавшие существа, смех которых вызывает ассоциацию с хохотом трупов (весьма точный и страшный символизм — кстати, достаточно актуальный). Мифологизм у Макеевой имеет прямое отношение к «подтексту», к основам современной реальности и жизни, где бы эта жизнь ни протекала.
Можно с полным правом сказать, что произведения Макеевой не имеют сколько-нибудь приближенных к ним аналогов в современной русской литературе. В конце концов, Макеева пишет, выражаясь её языком, именно «о невозможном», о том, что находится на краю бездны.
Совсем другой вид метафизического реализма представлен блестящими рассказами Николая Григорьева. На первый взгляд они незатейливы, внешняя обстановка их обыденна, жестко реалистична в обычном смысле этого слова. Однако сквозь прозрачность этих произведений явно проскальзывает подтекст, нередко сюрреальный. Но главный центр рассказов — это некий глубинный, неожиданный «срыв», внезапное обнаружение пропасти, тайны, которая содержит, тем не менее, очевидную философскую или метафизическую подкладку.
Типичен в этом отношении рассказ «Сторож лестничного пролета». Символизм лестницы, ведущей в глубь земли, а фактически в «никуда», во Мрак, откуда не возвращаются, в пропасть без дна, явно многосторонен и содержит разные уровни понимания. С одной стороны, такой символизм довольно актуален в наш век катастроф и разрушений. С другой, Пропасть, в которую тянет героев Николая Григорьева, может выражать ту Черную дыру (во Вселенной или в жизни самих людей), однажды провалившись в которую, человек не возвращается в «нормальный» мир. Таким образом, у Григорьева мы видим некое сцепление, связь между потоком обыденной жизни и провалом — или в метафизическую бездну, или просто в сюрреальную сказочность.
Рассказы Елизаветы Новиковой — в ином ключе, но представляют собой именно этот вид метафизического реализма, где скрытое, тайное, неведомое жестко врывается в повседневную жизнь. Как и у Григорьева, в рассказах Новиковой также присутствует движение неведомого, непредсказуемого. «Соколов умер во сне…» — так заканчивается один из ее рассказов. Но «сон» здесь неотличим от «реальности», а реальность от сна.
Совсем иное мы видим у Сергея Рябова. Один из его рассказов — «Записки последнего человека» — не что иное, как уникальная (и весьма удачная) попытка изобразить конец света на уровне повседневной жизни. Герой рассказа, конечно, зомбирован — так же, впрочем, как зомбированы и те, кто его зомбирует… От человека остался только номер. Но и он неизбежно исчезнет в стихии видоизменения всей земли. Рассказ написан красочно, но без всякой истерии, как будто Апокалипсис — обычное, рядовое даже, явление…
Рассказ «Дети Сливового Дерева» Натальи Силкан-Буттхоф погружает нас в весьма необычный мир. С одной стороны, это народно-языческий мир сказки. Но в таких легендах обычно доминирует довольно ясное, рациональное миропонимание и соответствующие мораль и выводы. В канве же этого рассказа мир спутан, крайне хаотичен, иррационален и потусторонен логике. Автору удалось внести в свое повествование сумрачность современного психологического сдвига, где всё неясно, смешано и невообразимо. В этом отношении «Дети Сливового Дерева» — уникальный рассказ, где языческое и одновременно чисто субъективное, сдвинутое сознание, творящее произвольные странные миры, слились воедино. Я уже не говорю об удивительной образности языка, поражающем метафоризме мифотворчества, возрождающих лучшие образцы такого рода старинных легенд.
В том же ключе написана и совместная пьеса Дмитрия и Натальи Силкан «Дичь». С тем только отличием, что в пьесу внесен мощный, хотя и спорный, чисто философский подтекст. Кроме того, в пьесе, особенно в начале, присутствует изображение демиургических, враждебных человеку сил, но потом этот мотив стихает. Язык пьесы насыщен находками, древней образностью, тягой к лесу и птицам, к болоту, к Таинственному свету.
В предисловии нельзя, разумеется, охватить всю панораму авторов, представленных в сборнике. Но голос молодых писателей, звучащий в книге, будет, думаю, звучать достойно. Уверен, что мы являемся свидетелями возникновения нового литературного направления в современной России.
Юрий Мамлеев
Наталья Макеева
Мамино горе
— Пронырливы! — произнесла немолодая женщина Надежда Семёновна и залюбовалась тенями, подпрыгивающими в её мозгу. На столе перед ней колдовала, смежив лапки, огромная навозная муха. «До чего ж пронырливы!» — и снова углубилась в мушиную фасетку цвета воронова крыла. Поймав человечий взгляд, насекомое осеклось, сорвалось с места, прервав своё дело, и забилось о стекло, наполнив воздух нервозным дребезжанием. Муха была пронырлива, и это настораживало. Пугало. Как, впрочем, и проблески последних лучей внутри тополиной массы, этой душной смеси древесины, листвы, пуха и бог знает каких ещё тварей.
Надежда Семёновна ждала новостей. Всё шло к тому, что они должны были свалиться — из телефона, из глаз мушиных, запрыгнуть в окно, гаркнуть телевизором или хотя бы возникнуть прямо в голове. А причиной всему этому был тот факт, что дочь Надежды Семёновны, чудная девочка Оля, внезапно пришла в себя. Событие это, как ни странно, мать не столько обрадовало, сколько напугало. Дело в том, что отпрыск — запоздало возникший плод — вот уже 14 лет, с момента своего рождения, был не в себе. Как только перестал быть в матери… Нет, Оленька вовсе не отставала умственно. Напротив, она не так уж плохо училась, умела вышивать, рисовать и даже писать стихи. Беда одна: собой быть она не умела. То кошкой себя вообразит и по деревьям да крышам скачет, то водой — всё под камень лежачий затечь норовит, то червём — это уж совсем непотребно. А как-то раз придумала солдатом быть, стала по улице маршировать и пугать прохожих — «стой! стой, гад, стрелять буду!» Да так, что многие шарахались, — какая уверенность была в ней. А потом шла Оля в школу, принарядившись, и всё повторяла: «Умница я, красавица, какая я — ах, аж зла не хватает!» И училась там. Отличницей, правда, не была — слишком часто в тварей всяких превращалась. Учеников грызла по-всякому, к сторожу школьному змейкой заползала, а люди кругом немели от непонимания и обходили чудо-ребёнка стороной, — как бы худа какого не приключилось.
Надежда Семёновна сначала плакала. Когда ещё новорождённая Оленька заскулила по-собачьи, — чуть с ума не сошла, всё думала: нет ли греха какого в этом. В том, что тварь такая на свет выбралась. Да не просто сама объявилась, а из её, из родной утробы. Вроде от человека зачалась девочка, от простого мужчины, почти не пьющего, приличного, в целом положительного. (Он как дитя увидал — так ужаснулся, что перестал жить — сел, голову руками закрыл и погас, как лампочка.) Надежда Семёновна тоже хотела сбежать от такой радости, да потом решила подождать. «Успеется», — подумала. А потом привыкла, в общем. Один кошмар её мучил — что дочка однажды перевоплотится в теле, и придётся вместо человеческой Оленьки растить камень или там рыбу какую. Задерживается, бывало, из школы девочка, а Надежда Семёновна от ужаса недвижима делается — бумажку выбросить боится, картошку не чистит к обеду, — а вдруг это ненаглядная её оборотилась да в мешок заползла. Это ж в голове не укладывается — с родного ребёнка живого кожу ножом спускать! Лучше с голоду умереть, чем грех такой помыслить!