Рассказы. Повести. Заметки о литературе - Страница 101
Но лишь только объявлялось дело — песню обрывали на полуслове, оставляли недопетой. Чапай становился суровым, строгим, спокойно сосредоточенным: он думал. Он думал много и сосредоточенно.
Когда мы едем, бывало, на позиции, Чапай долго молчит и потом скажет: «Вот не знаю, как ты Дм<итрий> Андр<еевич>, а я все думаю, все прикидываю, как лучше обхватить врага.
У меня все мелькают перед глазами перелески, долины, речки, я замечаю, где можно пройти, откуда можно застать его врасплох…»
Недаром Чапай готов был к любой неожиданности, его ничем не удивишь, он всегда и быстро находил безболезненный выход даже из самого критического положения. Он великолепно помнил не только места нахождения своих полков и полков соседних дивизий, он помнил даже те деревушки, которые были уже пройдены, но которые зачем-либо вдруг оказывались нужными.
Память у него была замечательно сильная и в то же время какая-то особенно цепкая: она ухватывала все, что проходило мимо, — и разговор, и лица, и содержание книги, и подробности боя; он все представлял отчетливо и точно. В его память всегда можно было адресоваться за каждою справкой.
26 декабря
МОЙ ДНЕВНИК
Ценен ли мой дневник и ценен ли вместе с ним я сам, ибо он ведь — мое точнейшее отражение и выражение?
Помнится, в первые дни революции в какой-то газете для характеристики личности Николая II было приведено несколько выдержек из его дневников: «покушал, прошелся по садику, полежал, светило солнышко, побранился» и т. д. и проч. Эти выписки из дневника совершенно отчетливо восстановляли перед нами ничтожную, дрянненькую, пустую личность покойного всероссийского самодержца…
Эта памятка пришла мне на ум теперь, когда я подумал о содержании своего собственного дневника: любовь, страдания, радость, воспоминания, ожидания… Можно подумать, что вся моя жизнь лишь в том и заключается, что вспоминаю про минувшую любовь и живу ее перипетиями в настоящем.
А общественная работа, а крупный пост, а революция? Разве здесь уж не о чем больше писать? И разве не полны мои дневники из времен 1917 года одними лишь революционными записками, не давая ни единой строчки переживаниям личного характера? Без дальнейших околичностей полагаю следующее:
Первые дни революции все было слишком ново, свежо, неожиданно. Теперь же почти все предугадываешь, знаешь наперед.
Тогда было детство, энтузиазм, неведение; теперь — мужество, спокойствие, большая сознательность и большое знание.
Все, чем живу теперь общественно, — получает точнейшее отражение в прессе, в статьях, заметках, отчетах.
Любой период, любую эпоху революции можно воспроизвести по газетам и журналам, а историю личной жизни уж никогда и ни по чему не воспроизведешь. Нюансы мельчайшие и незначительные недостойны того, чтоб о них писать, а особенности моего понимания событий, что являются более значительными, получают отражение или в дневнике, или в моих же собственных статьях. Словом, попусту марать бумагу не годится, а что следует — это записывается. Правда, не полностью, но на «полность» ни времени не хватает, ни терпенья.
Я все еще не теряю надежды рано или поздно заняться писательской деятельностью и ради этого веду, собираю все свои записки, подбираю материал, продумываю разные сюжеты. Когда, при каких условиях только стану я писать и вообще придется ли это когда-либо делать?
1920 год
26 января
В ТУРКЕСТАН
Мы едем в Туркестан. Новые мысли, новые чувства, новые перспективы. Что нас ждет в этом загадочном, знойном Туркестане? Увидим ли, как индийские рабы взовьют победные, кровавые знамена, или где-нибудь славная дикая шайка степных разбойников накинет нам проворные арканы и разобьет о камни наши головы, так страстно мечтающие теперь о знойном, загадочном Туркестане.
Не знаю. Никто этого не знает. Но я верю в свою путеводную звезду, она меня спасала, она выводила из страшных дел, она отводила жестокую, карающую десницу беспощадной судьбы.
Я верю в свое счастье; не изменит оно мне и в песках Туркестана, как не изменяло в дымных рабочих кварталах промышленных городов, как не изменяло оно и в широких степях Приуралья. В трудной работе я найду новые радости, ибо поле, где будем сражаться, — это поле широко, просторно, не возделано пахарем. Мы идем теперь пахать богатую, многообещающую ниву туркестанской целины. Она уже теперь зачата косулей, ее уже начали бороздить первые вестники революции, но их мало; они ошибались слишком часто и много, они повредили там, где можно было бы не делать вреда. Мы идем поправлять, дополнять, делать многое сначала.
Мне захватывает дух, когда подумаю, как много предстоит работы. Были минуты малодушия, когда страшно становилось перед необъятностью открывающейся перспективы, но эти мутные мгновенья сгорали в огнях величайшей радости и захватывающего счастья от сознания, что приходится прикасаться, входить, тонуть в великом, необъятно великом и прекрасном деле. Как только вспомнишь, что отдаешь свою мысль, свой покой, свою силу, а может быть, и всю короткую жизнь, что отдаешь все это на славную борьбу — дух захватывает, сердце заколотится, рыдания сдавят горло — и застынешь в экстазе. Я люблю минуты такого просветленья, когда с особенной четкостью сознаешь, как крупна, значительна та польза, которую приносим мы своей бескорыстной, напряженной, не прерывающейся ни на час работой.
Предстоят долгие дни путешествия. Через 2–3 недели увидим этот чарующий, неведомый Туркестан. Ну, машина, неси быстрее! Я хочу скорее окунуться в новую, кипучую работу.
15 апреля
ЗАГОВОР
Материалы получаются настолько недвусмысленные, что приходится подозревать определенный заговор. В центре стоит, видимо, Рыскулов. Агенты разосланы всюду. Одним из ближайших его агентов является его зять, Джиназаков. Они оба активно участвовали в восстании 16-го года и руководили этим восстанием*. На Рыскулова имеются пока что данные довольно туманного характера: он бай, имеет сотни голов скота, поделив его между своими ближайшими; он получает от Джиназакова денежные суммы. Нечист. Джиназаков определенный подлец и уголовный преступник. За уголовные дела он был уже арестован и сидел. Теперь раскрывается такая картина, что совершенно никому невозможно верить…
13 июня
АРЕСТ
Крепость организовалась. В выпущенных ею приказах боевой ревком провозглашался высшей властью в области, которая подчиняет себе как военные, так и гражданские органы. В приказе? 3 от 13-го числа говорилось о назначении нового командующего войсками Семиреченской области. Вместе с тем стало известно, что различные команды и мелкие части, находящиеся в крепости, переформировываются и сводятся в полки. Сила крепости росла и организовывалась, в то время как у нас, к 13-му числу, не оставалось уже почти ничего. Но тут очень кстати подоспели резолюции 26-го полка и Кара-Булакского гарнизона, а вслед за ними и резолюция 4-го кавалерийского полка. Во всех резолюциях говорилось неизменно о готовности помочь нам и активно бороться с мятежниками. Мы об этом разными способами дали знать всему гарнизону — это его несколько отрезвило, хотя окончательно ни в чем не убедило, так как гарнизон считал все эти резолюции делом рук военных комиссаров или вообще ответственных работников, но не красноармейской массы тех частей, откуда пришли резолюции. Однако же известное действие от них, безусловно, имелось. Скоро мы отправились в крепость на митинг для разъяснения постановлений вчерашнего делегатского совещания.
Мы приехали в крепость и надеялись здесь наконец покончить с этим тяжелым недоразумением. Ведь нельзя же в самом деле считать восставших красноармейцев белогвардейцами. Они в своем огромном большинстве жестоко пострадали от нашествия белых. Их РВС был у нас, договорился с нами по всем вопросам, со всем согласился, и мы начали совершенно искренне верить в то, что скоро, даже сегодня договоримся по всем вопросам и введем жизнь в мирное русло. И все-таки РВС гарнизона нас вероломно обманул. Он завел нас сюда в крепость, созвал широкий митинг, дал мне выступить по всем вопросам, а потом все оборвал, сказав, что случилось где-то и что-то неладное, заявив, что митинг дальше продолжаться не может. Красноармейцы весьма сочувственно и одобрительно относились ко всему, что я им говорил, а в конце, после объявления о взятии нами Киева, даже дружно захлопали. Но так относилась лишь вся красноармейская масса. И не так отнеслись к нам вожди этой массы. Они устроили фиктивное объединенное заседание, где мы обсуждали вопрос о слиянии РВС и Военсовета, и в средине заседания нас арестовали. Обшарили, ощупали и посадили в кутузку, где уже сидело человек 12, заключенных раньше. Мы вошли молча, молча сели и ни слова не говорили и теперь. Каждый погружен в свои думы. Что нас ожидает? Может быть, расстрел. Да, это очень допустимо. Ведь не шутка оказаться в руках возмущенной 5-тысячной толпы! Хотя я не верю тому, чтобы масса была согласна с нашим арестом, — она просто ничего не знает. Когда я за столом услыхал приказ о своем аресте — внутри что-то дрогнуло, словно оторвалось и упало. Через секунду я уже владел собою и был внешне совершенно спокоен, только сердце сжималось и ныло глухой, отдаленной болью. Теперь, в заключении, оно тоже ноет, и каждую минуту я жду чего-то особенного. Зашумит ли толпа за окном, торкнется ли кто в дверь или вдруг застучит затворами — я настораживаюсь и жду. Чего жду — не знаю, кажется, вызова по фамилии: выведут, расстреляют, и баста. Только бы не били, о, только бы не били — пусть расстреляют, но разом, да и смерть-то здесь благороднее. Впрочем, она не только благороднее, но и красивее, прекраснее. Мне думается, что умереть я сумею спокойно и твердо. Но теплится в душе и надежда. Завтра придет 4-й кавполк… Только едва ли что сделают они с одним полком. Нет, я верю еще и в то, что нас просто выпустят, не тронув, не расстреляв…