Рассказы капитана 2-го ранга В.Л. Кирдяги, слышанные от него во время «Великого сиденья» - Страница 22
И точно — с тех пор Помпей Ефимович нашел способ подбодрять народ и веселить его на работе без полупочтенных слов, а я Саше Грибову то и дело говорю:
— Внуши ты своим комсомольцам, можно же без разных слов моряком быть: укажи ты им на Помпея Ефимовича, разве не марсофлот настоящий?
И вот оглядываешься теперь на капитанов третьего и второго ранга, а иной раз и адмирала увидишь, — все они через его, Помпея нашего, золотые руки прошли: еще десять поколений призывников он вырастил.
А у меня, по правде, после этого состязания певцов на Большом Кронштадтском рейде трое суток в горле разные слова стояли. Начнешь на собрании речь говорить — и спохватишься: чуть-чуть в архистратига Михаила и в загробные рыданья, всегда животворяще господа, не свернул. С трудом я эту заразу в себе ликвидировал.
1926—1939
ТРЮМ № 16
На этот раз очередная «психическая ванна» Василия Лукича до краев наполнилась темой, совершенно неожиданной в условиях длительного подводного сидения. Причиной тому был острый запах спирта, со скоростью света распространившийся по всей лодке: это «король эфира», главный старшина-радист, готовясь к вечернему краткому выходу во внешний мир, промывал контакты своего хитрого хозяйства. Ноздри трюмного старшины Помелкова (кого местные остряки переименовали в Похмелкова) мгновенно расширились, и он, вдохнув в себя острый запах, сказал с трагизмом, почти шекспировским:
— До чего ж дошла мировая несправедливость! «Король эфира» непьющий, а ему в руки такое богатство!.. Контакты, они ведь устройство несознательное, мазни их разок по губам, а остатки… Эх!..
И он махнул рукой.
Я искоса взглянул на Василия Лукича и увидел в уголках его губ ту чуть заметную усмешку, которая, подобно титульному листу книги, всегда предваряла появление нового «суффикса». Однако он молчал, давая развиться дискуссии, в которую тотчас ринулся комсомольский секретарь, кого, несмотря на то что он был командиром отделения сигнальщиков, все непочтительно именовали Васютиком.
— Есть рацпредложение, — ядовито сказал Васютик. — Балластные цистерны водой заполнять наполовину, остальное — спиртом и продувать не за борт, а прямо в горло… Хрустальная мечта товарища Похмел… извините, Помелкова…
Посмеялись. Потом кто-то сказал:
— А чего смеяться-то? Служба у нас — сами знаете… На всех флотах матросам подправку дают: скажем, в британском флоте — ром, во французском — винишко, в германском — этот… как его?.. шнапс…
— А в царском — водочку, — подхватил Васютик (в синих глазах его зажглись полемические огоньки). — Вот тут писатель сидит, прочитай, как он эту царскую чарку в романе разъяснил…
Положение мое становилось неловким, но Василий Лукич, круто положив руля, вывел беседу на другой галс.
— Был у нас на крейсере гвардейского экипажу «Олег»… — начал он, и в отсеке мгновенно наступила тишина: все поняли, что начался очередной рассказ.
СУФФИКС ПЕРВЫЙ. КОГО СЧИТАТЬ ПЬЯНЫМ?
— Был у нас на крейсере гвардейского экипажу «Олег» старший офицер с такой фамилией, что новобранцы хорошо если к рождеству Христову ее заучивали, — старший лейтенант Монройо Феррайо ди Квесто Монтекули. Матросы промеж себя его звали флотским присловьем: «Тое-мое, зюйд-вест и каменные пули», а короче просто — «Тое-мое»…(6) Потомок не то французских моряков, не то итальянских, которые на службу Петру Первому подались. Так вот у него своя теория была, какого матроса считать пьяным. Если матрос к отходящей шлюпке своими ногами из города дошел, по трапу поднялся и хоть кой-как, но фамилию и номер увольнительной жестянки доложил — он беспрепятственно мог идти в кубрик. Более того, если Тое-мое сам при возвращении с берега присутствовал, он еще и похвалит: «Молодец, — скажет, — сукин сын, меру знаешь, иди отсыпаться»… Пьяным у него считались те, кого матросы к шлюпке на руках принесут, на палубу из нее горденем подымут, как кули с мукой, и потом на бак снесут. Там их, как дрова, на брезент складывали, чтобы палубу не гадили.
Разницу эту он сам установил и твердо соблюдал. Вот, скажем, был у нас водолаз Парамонов, косая сажень в плечах и глотка — для питья соответственная.
Взошел он на палубу, а его штормит — не дай бог: с борта на борт кладет, того гляди — грохнется. Тое-мое вахтенному офицеру мигнул — мол, на бак! А Парамонов, хоть чуть жив, разобрался. Вытянулся во фронт, стоит, покачивается, будто грот-мачта в шторм, с амплитудой градусов в десять, и вдруг старшому наперекор:
— А я, вашскородь, не пьяный. Я до шлюпки в тютельку дошел. И, ежели желаете, даже фамилию вашу произнесу…
Мы так и ахнули: рванет он сейчас «Тое-мое, зюйд-вест и каменные пули»!.. Ан нет: набрал в грудь воздуху и чешет:
— Старший лейтенант Монр… ройо… Ферр… райо… ди Квесто… Монтеку… ку(7)… кули, во какая фамилия!
Ну, думаем, будет сейчас мордобой, какого не видели! Так тоже нет! Усмехнулся Тое-мое, полез в кошелек, вынул рубль серебряный и дает Парамонову, а вахтенному офицеру:
— Запишите, — приказывает, — разрешаю внеочередное увольнение! — Потом к остальным повернулся: — Глядите, — говорит, — вот это матрос! Не то что вы, свиньи… — И пошел, и пошел каждому характеристику давать.
А с пьяными разборка у него утром бывала, перед подъемом флага. Придет на бак, а они уже во фронте стоят и покачиваются. Вот он и начинает, говоря по-нынешнему, проводить политработу.
— Ты что, впервые надрался? — спрашивает.
Матрос думает-думает, как лучше ответить, и скажет:
— Так точно, вашскородь, впервой. Никогда так не случалось.
— Ах, так! Впервой?.. Двадцать суток мерзавцу без берега, чтобы знал, как пить!.. Ну, а ты?
Другой, понятно, учитывает ситуацию, с ходу рапортует:
— Простите, вашскородие, не сообразил. Пью-то я справно, а тут корешей повстречал, будь им неладно, ну и не рассчитал… А то я завсегда своими ногами дохожу, а чтобы горденем подымали, такой страм впервой случился, ваше высокоблагородие, кореши это подвели…
Тое-мое, зюйд-вест бровками поиграет:
— Та-ак… Двадцать суток. Да не без берега, а строгого ареста! Пять — на хлебе и воде!.. Я тебя научу, мерзавец: пить не умеешь, а хвастаешь!
Ну, это все времена давние-передавние, а ведь и в нашем-то рабоче-крестьянском флоте я тоже кое-каких суффиксов по этой части навидался.
Начать-то надо, пожалуй, сбоку. В двадцатых годах появилась у нас на Балтийском флоте эпидемия: психи. Что это за явление? А вот что.
СУФФИКС ВТОРОЙ. ЧТО ТАКОЕ ПСИХИ?
Плавал я тогда на учебном судне «Комсомолец» комиссаром. И вот зачастили ко мне старшие специалисты. Придет, скажем, старший штурман или механик и чуть не плачет:
— Ну не могу я, товарищ комиссар, с Петрушкиным (или там с Ватрушкиным) ничего поделать: от работы отлынивает, грубит, сладу нет. Вызовешь его в каюту, начнешь долбать или политработу проводить на сознательность, он тут же бескозырку с головы — раз! — и о палубу. Ногами топчет и кричит истошным голосом: «Вы меня, товарищ командир, не неврируйте! Я псих!.. У меня такое медицинское состояние, что я не воспринимаю, чего мне говорят, и за себя не ручаюсь!..»
— Так вы таких в госпиталь посылайте, — говорю.
— Посылал. Две недели там отлежатся и придут с бумажкой, где лиловым по белому пропечатано, что военмор Ватрушкин-Петрушкин является психически неуравновешенным и до поры до времени в зависимости от дальнейших исследований за свои поступки отвечать не может, однако демобилизации по болезни пока что не подлежит…
Конечно, на флотах, как и везде, всегда сачки водились. Но тут появилась какая-то любопытная разновидность. Как мы потом разобрались, пошла она от жоржиков недобитых, которые с кронштадтского восстания у нас еще оставались, да от лиговской шпаны, какую нэп наплодил. Служить-работать им неохота. А за отказ от вахты или от наряда твердо было — трибунал. Вот такой и устраивает спектакль с криком и топтанием фуражки. Его — в госпиталь. А там он еще чище номера откалывает, пока не добьется бумажки.