"Райские хутора" и другие рассказы - Страница 81
Ленька Колобан — светлоглазый и светловолосый — был единственным мужиком в деревне, если, конечно, не считать деда Семена. А деда Семена считать вовсе не следовало: он хоть и героического прошлого человек, но теперь неделями не выходил из избы. Выходил лишь затем, чтобы, перебросив через плечо связанные веревкой валенки, отправиться босиком по пыльной дороге «на германскую» или «на японскую» — то есть был уже, как говорится, совсем плохой.
У Колобана в тот день сломалась машина, и починить ее было никак нельзя, потому что нужной детали в мастерских не обнаружилось. Механик подался в город, а Колобан — ко мне.
— Ты когда-нибудь на овсах охотился?
— На овсах — нет, — признался я, хотя и чистосердечно, но с такою значительностью в голосе, которая могла означать лишь, что уж прочие виды охот мне совершенно знакомы. В действительности дело обстояло иначе, и хорошо еще, что Колобан был начисто лишен лукавства, а то спросил бы меня об охоте на ячмене, скажем, или на пшенице, и я бы, вполне возможно, ответил: «Как же, как же, случалось, и неоднократно». Он посмеялся бы тогда надо мной, а мне бы всю жизнь за тот вздор было стыдно. Но Колобан по причине своего природного простодушия в подробности вдаваться не стал.
Он привел меня на маленькое поле, отделенное от больших окружавших деревню полей неширокою лесною грядою, взобрался, как по стремянке, по ветвям старой ели на пятиметровую высоту, ладно устроился там — сел на один толстый сук, ноги поставил на другой, — а мне указал осину, стоявшую напротив:
— Не чихать, не кашлять, не шелохаться, пока я не свистну, понял?
Я кивнул с небрежностью бывалого человека, перешел полосу и влез на осину. С того вечера я крепко запомнил, что у осины, в отличие от елки или сосны, ветви для сидения приспособлены плохо — растут под острым углом к стволу.
Через полчаса одна нога у меня затекла, через час сознание начало помрачаться — мне показалось, что по лесу шастает дикое сборище: лошадь, собака, поросенок, утки, козел, — кто-то фыркал, хрюкал, скрипел, крякал, взлаивал, ветки трещали…
Однако Колобан молчал, и я — не «шелохался».
Потом, в непроглядной уже темноте возвращаясь домой, мы высветили фонариком у ручья следы медведицы и двух медвежат — той самой компании, которая бродила вокруг поля и которую я на слух по неопытности своей принял за собрание домашних животных. Увидав след, я, помнится, взвел курки и опасливо оглянулся.
— Сторожкая, — вздохнул Колобан, — причуяла. Теперь — далеко, увела медвежаток. А где сам-то?.. Прежде медведь ходил, у того след куда больше, а этих я и не видывал…
Он попросил меня «шибко-то» не расстраиваться и обещал, что уж завтра медведя мы непременно возьмем.
— Не иначе на чужое поле переместился, — вслух соображал Колобан. — Подманить бы его, да чем?
— Медом, — машинально предложил я, вслушиваясь в шорох листвы.
— Где ж его напасешься столько, меду-то?.. Это ж надобно, чтоб медведь километра за три дух и словил… А что еще они жалуют?
— Рыбу, — вспомнил я документальный фильм, в котором камчатский медведь промышлял горбушу.
— Ну! Это другое дело! Рыбы мы завтра сколько хочешь добудем: у меня бредень — сто метров, пошли… А чего ты хромаешь-то? — Он осветил меня фонариком. — Да ты с заду вроде как треугольный сделался — вот интересно… Я эдакого и не видывал никогда… — В голосе его не было и намека на насмешку. — Завтра дощечку с собой прихвати — какой-никакой лабаз получится.
На другой день мы добывали рыбу. Один конец бредня привязали к кусту, отплыли на плоскодонке — я греб, а Колобан аккуратно опускал в воду «пудоши» — грузильца из обожженной глины и следил, чтобы сеточка не запуталась и не перехлестнулась. Заведя бредень, причалили к берегу и взялись тянуть — бредень не поддавался.
— Р-раз, два, взяли! — скомандовал Колобан.
Мы усердно рванули — бредень пошел легко — и вытащили одну лишь верховую веревочку с пробковыми поплавками. Колобан посмотрел на веревочку, на озеро, на меня и шепотом изумился: «Мать честна-а, а где же пудоши-то?» Отчего уж так удивило его отсутствие грузов, когда исчез сам стометровый бредень, — не знаю. Помолчав, Ленька спокойно сказал:
— Тут на дне лесина лежит, еще когда — а в воду упавши…
— Тогда зачем же мы… тут?..
В задумчивости он пожал плечами, и ясный взгляд его нисколько не потускнел.
А на овсы мы с ним больше уж не попали — снова сбежал дед Семен, и сбежал впечатляюще: искали его всей деревней, искали день и другой. На третий — мы с Колобаном нашли. В старой риге километров за десять. Повели домой, и дорогою дед не переставал недоуменно бормотать:
— И чего им неймется? И чего враги все-то лезут на нас?..
— Ты про кого? — спрашивал Колобан.
— И тыщу годов назад, и пятьсот, и сто, и тридцать…
— А ты что — все помнишь? Сколь же тебе самому-то, дедушка?
Счет его годам был безвозвратно потерян.
— И при царях, и когда еще царей не было, и при нашей власти… И чего им неймется, и чего они лезут на нас?..
— Да про кого ты?
— Вот! — Он достал из кармана сложенный обрывок газеты и протянул нам: — Международное положение… почитайте!..
— В нужнике, что ль, нашел? — поинтересовался Колобан, разворачивая газету.
Дед Семен обиделся, не ответил.
Только завершили мы эпопею со стариком, как привезли Колобану запчасть, починили машину, и поехал напарник мой выполнять очередное задание. А вскорости пришла пора мне возвращаться в Москву.
— Ну вот, — сказал Колобан на прощание, — медвежью охоту ты теперь знаешь, в следующий раз займемся волками. — Был он совершенно серьезен.
Дед Семен той же осенью ушел воевать против очередного «захватчика», и более уже никто и никогда его не встречал. «Пропал без вести во время осенней кампании», — шутят и доныне его земляки.
Дядя Вася
Был у меня дядя Вася. Не родственник, а старый приятель моего отца.
Отца давно нет, но приезжает вдруг дядя Вася и говорит: «Таисья пропала». Таисья — его жена. Стало быть, тетя Тая. Сколько-то времени уходит у меня на то, чтобы постигнуть суть происшедшего, — не видел я дядю Васю много лет, не видел, не слышал, и вдруг… Да и почему ко мне? У него сын есть, внуки… Насчет сына выяснилось быстро — в командировке, а со снохой дядя Вася «раздрызгался». Что же до всего прочего — обнаружилась полная неразбериха: дядя Вася сумбурно и путано громоздил одну на другую какие-то истории, так что мне пришлось совершенно в духе криминалистических изысканий докапываться до первопричины, чтобы затем, отталкиваясь от нее, расположить события в разумной последовательности.
Начать, вероятно, следовало бы с того, что дядя Вася, сколько он был мне известен, «не любил» выпить. Впрочем, это — общее для всех дядей Васей свойство, а уж отчего так — судить не берусь.
В пору моего детства, когда принято было каждое воскресенье либо принимать гостей, либо отправляться в гости, когда каждый праздничный день заканчивался дружным, хотя и не вполне стройным пением «камыша» и «рябины», дядя Вася частенько бывал у нас, да и мы наезживали к нему в Перерву. Теперь это Москва, а тогда — полвека назад — там еще водились рябчики, тетерева, да и зайчишки иногда попадались, так что к приезду нашему дядя Вася неуклонно добывал дичь. Работал он инженером на легендарной станции аэрации — ее знает всякий москвич, не имеет права не знать: отец мой, выбрасывая в унитаз окурки, привычно напутствовал их: «К дяде Васе»…
Тетя Тая принадлежала к известной фамилии: батюшка ее и дед в свои времена достойно поусердствовали на ниве отечественной живописи. Унаследовав от предков доброе предрасположение, она вела теоретический курс в художественном училище, при этом еще немножко «красила» и сама. Какой-либо оценки ее творениям — даже самой неграмотной — я дать не могу, так как видел их только в детстве и плохо помню. Сдается, правда, что работы ее были безусловно реалистичны. Однажды я сам наблюдал, как в писанные ее рукой гладиолусы бился шмель. В другой раз дяди-Васин гончак впрыгнул всеми четырьмя лапами в траву, изображенную на пейзаже, — пейзаж этот, подготовленный к выставке, был вынесен из дома и дожидался погрузки в автомобиль. Но, несомненно, лучшим подтверждением реалистичности ее холстов являлся случай, о котором любил рассказывать мой отец. Будто бы дядя Вася, вернувшись как-то с очередного ристалища, очень долго оправдывался: мол, не пил и не думал, да и вообще ни в одном глазу, ну, может, только так — кружечку пива, ну что ты молчишь, скажи хоть что-нибудь, — пока наконец не обнаружил, что беседует с автопортретом жены.