Радуга - Страница 2
— Подожди ты еще, подожди, — шептала женщина в разгорающийся огонь, не обращая внимания на доносящуюся из горницы брань. — Ох, будет тебе, будет, так будет, что ты сто раз пожалеешь, что на свет родилась.
Она не оглянулась, услышав в сенях быстрые тяжелые шаги. Она и так угадывала, кто идет. И только ее лицо застыло в каменной неподвижности.
Офицер прошел в горницу, не обращая внимания на согнувшуюся у печки женщину.
— Что это, ты еще спишь?
Лежащая капризно надула губы.
— А зачем вставать? Тебя все нет и нет… Скучно… Ты себе ходишь, а я здесь с этой противной бабой… Вот увидишь, она еще отравит меня…
Он присел на край кровати.
— Глупая… Ты здесь хозяйка, понимаешь? Ну, чего ты скучаешь? Заведи патефон, у тебя столько пластинок, читай. Я же и так провожу с тобой каждую свободную минуту. Но ведь война… То и дело что-нибудь новое.
Она вздохнула. Медленно поднимаясь, протянула руку за лежащим на стуле бельем. Он пересел та скамейку и смотрел на нее. Да, она нравилась ему, иначе он не таскал бы ее за собой вот уже три месяца. Она была иная, совсем иная, чем женщины, к которым он привык, и иная, чем женщины, которых он встречал здесь.
— Ах, да. Послушай, Пуся, кто-то мне говорил, что здешняя учительница — твоя сестра?
Рука с чулком повисла в воздухе. Пуся склонила голову к плечу с грацией больной обезьянки. Да, вот это и было в ней привлекательно. Хрупкий, эфирный зверек.
Детской рукой она отстранила за ухо волосы. Эти уши были такие смешные, узенькие, вытянутые треугольником вверх, как уши зверька. И зубы треугольные — только сейчас, после трех месяцев знакомства, он заметил это. Теперь она прикусила ими бледную губу.
— Ну, и что?
Она еще раз отстранила волосы, сверкнули треугольные ногти, покрытые красным лаком, словно коготки, обагренные кровью.
— Ну, да, сестра, и что с того?
— Не очень она нас любит, твоя сестра.
В круглых черных глазах Пуси сверкнула искорка подозрения.
— А она… она понравилась тебе?
Он рассмеялся хриплым кудахтающим смехом.
— Нет! Выдумаешь тоже! Я не люблю полных блондинок. Ноги у нее толстые, как… — он хотел сказать: как у моей жены, — но вовремя удержался.
Пуся с удовлетворением взглянула на свои коротковатые, но стройные ноги.
— Да, это верно, она немного чересчур толста.
— Ты никогда не говорила, что у тебя есть сестра.
— А зачем? Она жила здесь, я там. Мы почти никогда не встречались. Она совсем другая.
— Как другая?
Пуся задумчиво заводила волосы за ухо. Сверкнуло имитирующее бриллиант стеклышко сережки.
— Она учит детей, работает, работает… А что с этого имеет? Ничего. И всем довольна. Все ей нравится.
— Большевичка, одним словом?
— Кто ее знает. Может, большевичка, — ответила она лениво и вдруг снова оживилась.
— А ты почему так расспрашиваешь про нее? Говоришь, что она тебе не понравилась, а все расспрашиваешь.
— Так себе расспрашиваю. Если я ею и интересуюсь, то не как женщиной, будь уверена, но как женщиной.
Пуся не заметила особой нотки в его голосе. Она старательно натягивала на ноги туфли, надевала через голову шелковую комбинацию.
Он небрежно поцеловал ее и вышел.
Часовой все еще топтался перед избой, стараясь согреть ноги. Он вытянулся при виде офицера. Тот миновал его. Свернул с площади. Большой дом, где раньше помещался сельсовет, был полон солдат и унтер-офицеров. Они вытягивались, козыряли. Он едва отвечал. В комнате серыми клубами стоял дым.
Офицер толкнул дверь своего временного кабинета.
— Привести ее.
Он сел за стол и зевнул.
Солдаты ввели женщину в толстом полушубке, в темном платье. Он недоверчиво взглянул на нее.
— Это она?
— Она.
Она как-то неловко и тяжело стояла перед столом. Из-под платка выбивались седые на висках волосы, лицо было простое, грубо вытесанное, обыкновенное крестьянское лицо.
— Фамилия?
— Костюк Олена.
Он вертел в руках карандаш, исподтишка рассматривая стоящую перед ним женщину. Одно из двух — или староста ошибся, или, судя по определенной решительной линии подбородка, по глядящим прямо ему в лицо глазам, предстоит длинное, кропотливое следствие.
— Ты была в партизанском отряде?
Она не смутилась, не испугалась и, не сводя с него глаз, ответила:
— Я была в партизанском отряде.
— Ага… Так, так… — Это неожиданное и быстрое признание удивило его. Машинально он рисовал на лежавшем перед ним листочке бумаги гирлянду фантастических листьев.
— А почему ты вернулась в деревню? Зачем они тебя прислали?
— Меня никто не прислал, я сама пришла.
— Так. Сама… А зачем это?
На этот раз она не ответила. Темные глаза смотрели прямо в худое костлявое лицо офицера, в его бесцветные глаза, окаймленные вылинявшими ресницами.
— Ну?
Она молчала.
— Как же так? Была в отряде, а потом вдруг приходишь домой в деревню. Что у вас, никакой дисциплины нет? Лучше окажи сразу, зачем прислана.
— Я сама пришла, не могла больше.
— Не могла… Почему же? — заинтересовался он. — Плохо пошли дела, а? У вас командира застрелили при последнем нападении, да? Отряд распался?
— Об отряде я ничего не знаю. Я пришла домой.
— Что ж так вдруг?
Она беззвучно пошевелила губами.
— Убедилась, что все это бредни, преступление, бандитизм. Не захотела больше?
Женщина отрицательно покачала головой.
— Нет… Я больше не могла.
— Почему же?
Она сделала, видимо, усилие и потом сказала прямо в эти водянистые, моргающие бесцветными ресницами глаза:
— На роды пришла домой.
— Что такое?
— Рожать пришла…
— Вот оно что…
Он засмеялся, и она вздрогнула от этого кудахтающего хриплого смеха.
— Холодно, что ли? Здесь натопили, а ты закутана, как на морозе. Сними платок!
Она послушно скинула с плеч тяжелую, толстую шаль и положила на скамью.
— Пальто сними!
Поколебавшись мгновение, она расстегнула петлю и сняла тулуп. Да, никаких сомнений быть не могло. Это был последний период беременности.
Женщина тяжело дышала. Он понимал, что ей трудно стоять, и нарочно тянул, вертел в руках карандаш, все медленнее задавал вопросы, делал паузы между ними. Она сразу отвечала на все, что касалось ее лично. Да, замужем, муж погиб на войне. Раньше, до революции, она работала в экономиях, жала господский хлеб, доила господских коров. После революции работала в колхозе. В партизанский отряд пошла, как только он сформировался. Свое состояние от них скрывала. Когда стало трудно двигаться, когда роды приблизились, вернулась в деревню. Хотела спокойно родить ребенка.
— Так… Спокойно родить ребенка… — повторил он. — Ты на прошлой неделе взорвала мост?
— Я.
— Кто тебе помогал?
— Никто. Я сама.
— Лжешь. Мы же знаем, лучше сразу скажи.
— Никто. Я сама.
— Ну, хорошо. А где твой отряд?
Она молчала. Темные глаза спокойно смотрели в лицо офицера. Он вздохнул. Начиналась старая история. Упрямое молчание. Долгое и бесконечное следствие, всевозможные средства и способы, как правило, все понапрасну. Он знал: человек или сразу начинает говорить, или из него ничего не вытянешь. На этот раз его ввели в заблуждение первые ответы, но правильно было первое впечатление — упрямые линии подбородка, уверенное и решительное очертание губ. Да, о себе она говорила, о себе она говорила все. Но о тех — ни слова.
— Ну, откуда ты пришла в деревню?
Молчание. Он нервно постучал карандашом по столу, не глядя на подследственную. Его вдруг охватила скука, отвратительная, липкая, безнадежная скука. Не лучше ли бросить все и итти к Пусе, а следствие поручить кому-нибудь другому? Но ему хотелось, слышать хоть что-нибудь об отряде, который давал себя чувствовать всей округе, а на сообразительность своих помощников он мало полагался. Притом им приходилось пользоваться тупым, в сущности плохо знающим язык переводчиком. А сам он свободно владел языком — и украинским, и русским. Он готовился к иной работе в этих местах. Впрочем, языки пригодились и во время войны. Часы, проведенные за их изучением, не пропали даром.