Ради тебя, Ленинград!
(Из летописи «Дороги жизни») - Страница 4
Он показал накладную с приемного пункта. В ней значилось 70 тонн.
Хлеб с «Дороги жизни»
(По воспоминаниям бригадира пекарей ленинградского хлебозавода № 22 А. Соловьевой)
С 20 ноября 1941 года рабочие будут получать по карточкам 250 граммов хлеба, служащие, иждивенцы и дети — 125 граммов.
23 ноября 1941 года.
Непривычна тишина, когда перед бомбежкой в цехе отключат ток. Шум месильных машин и дозаторов сырья стихает. В каждый пролет проникают голоса людей. Сквозь забитые фанерой окна слышен гул самолетов и взрывы.
— Стоять у рабочих мест! — кричит начальник цеха.
Собственно, отойти нам некуда. Три-четыре шага в темноте — и упала с верхних мостков или наткнулась на печь-«буржуйку» с кипятком для шрот [1].
В темноте всегда какой-то подвох. Вот и приходится кричать начальнику цеха, чтобы новички, растерявшись, не побежали в убежище.
Вспомнилось, как в первую бомбежку выбило стекла. Они со звоном разлетелись по цеху. Испугалась я, бросилась в бродильную камеру, где тесто подходит.
Вызвал меня директор Павел Сидорович Зозуля и говорит: «Что же ты, бригадир, струсила? Твои рабочие остались на местах, а ты?»
Стою, плачу, а объяснить не могу. Страшно было с непривычки.
Новеньких в бригаде первые дни держу при себе, пока не привыкнут к грохоту за окном. В основном это совсем молодые девчонки. Их присылают на хлебозавод истощенными — в чем душа держится. А паек у нас те же 125 граммов.
Правда, потеплее работать, да иной раз перепадет заскорузлый кусок теста, когда зачищаешь дежу[2] или месильную машину. Конечно, что уж тут съестного! Но вселяется в человека надежда, что у хлеба он не умрет.
Бывает, новеньких сразу кладут в дистрофийный барак. Лишь когда окрепнут, ставят на рабочее место. А сейчас, когда три дня нет муки (с 20 ноября хлебозавод не выпек ни одной буханки), лежать в дистрофийном бараке — почти верная смерть.
Но опасен и конвейер с заготовками теста. При виде его некоторые не выдерживают — падают в обморок. Трудно голодному удержаться, чтобы не броситься к тесту и не набить им рот.
Время от времени спрашиваешь у дежурного по бараку: «Как там они — держатся?» Словно свою вину воспринимаешь вынужденный простой завода. Не только дистрофийный барак — весь Ленинград ждет хлеба! Подумаешь об этом, и становится невыносима бомбежка. Лучше бы артобстрел. Тогда не отключают ток, в цехе светло и хорошо видно каждого. И каждый занят своим делом.
Ждешь, убеждая себя надеждой: еще час-другой, и привезут муку! Поэтому не выключаем печь. Часть людей следит за закваской. Для ее роста необходимо тепло и чистая, без примесей мука. Такой муки сейчас нет в Ленинграде.
Новенькие обмазывают подики[3] «бадаевским кофе». Так мы зовем маслянистую землю, которую собрали вскоре после пожара возле Бадаевских складов. Земля там пропиталась расплавленным жиром и сахаром.
Первое время «бадаевский кофе» возили на саночках домой. Заваривали кипятком, ждали, когда осядет земля, и пили горячую, подслащенную, с жиром жидкость. Сейчас «кофе» поступает только на хлебозавод.
Если наполнить тестом подик, то верных 10 пайков испечешь. Три таких подика — и дистрофийный барак продержится еще сутки. 30 пайков — это 30 жизней, гаснущих во дворе хлебозавода.
С тех пор как началась блокада, к нам поступает только ржаная мука. Она дает больше припеку. Когда же привезут муку?
Перед войной я слышала историю выпечки бородинского хлеба. Рецепт его изготовления придумали в женском монастыре, построенном недалеко от места Бородинской битвы. Строился монастырь княгиней Тучковой в память о муже, погибшем в сражении с французами. Упорная была княгиня. Много сил положила, чтобы добиться у царя разрешения на постройку. Строила монастырь на свои средства. Но не о ней пошла в народе слава, а о хлебе, который стали печь в монастыре. Хлеб ржаной, да такой, что любой пшеничный каравай отдашь за него.
Довелось мне видеть рожь под Бородином — густую, дружную, прокаленную солнцем. Колосья колыхались до самой засиненной кромки леса на горизонте. И шел от них чудесный, добрый, всесильный запах хлеба. Радостно было идти по тропинке, проложенной среди сплошного золотого моря. Лишь кое-где из колосьев озорно выглядывали васильки.
А над рожью, в самой глуби неба, круг за кругом ходил коршун, Распахнул хищные крылья и парил, высматривая добычу. И вдруг стал падать прямо на меня.
На тропинку из ржаного моря выскочил зайчонок — серый комок с солнечными крапинками. Удивленно вздыбил уши у самых моих ног и совсем не замечал опасности сверху.
Не рассчитал коршун, что зайца мог выручить человек. Тяжело было хищнику расстаться с верной добычей. Коршун нырнул вниз передо мной и пошел над самыми колосьями, обсыпая спелое зерно крылом. А заяц, очнувшись, помчался во весь дух по тропинке впереди меня…
Размечталась я о бородинском хлебе, а не упомню его рецепт. В памяти держится лишь тот, что пекли мы в последний раз три дня назад:
1. Целлюлоза — 25 %.
2. Шроты — 20 %.
3. Мука ячневая — 5 %.
4. Солод — 10 %.
5. Жмых (при наличии заменить целлюлозу).
6. Отруби (при наличии заменить шроты).
7. И только 40 % — ржаная мука!..
…Пора проверять закваску. Медлю, не решаясь подмешать в нее последний килограмм чистой ржаной муки.
Начальник смены Александра Наумова направляется ко мне и на полпути поворачивает обратно. Наконец, решившись, подходит.
— Что себя обманываешь? — говорит. — Иди, Шура, ставь тесто!
Поднимаюсь по лестнице и все жду — сейчас закричат: «Мука! Мука!» Но никто не кричит.
Полупустая самотаска ссыпает остатки муки. Механическая рука месильной машины поднимается, скребя о дежу. Замешивает тесто на самом донышке…
Скоро конец смены. Неужели и сегодня выпечки не будет? Наша бригада наверняка уже ее не проведет!
Спускаюсь вниз, чтобы отчитаться за смену, и вижу: цех пуст! С улицы доносятся крики. У выхода плачет Александра Наумова. А во дворе плотное кольцо людей окружило молодого парня-шофера. Чумазое, осунувшееся лицо поворачивается в замешательстве то в одну, то в другую сторону.
— Кончайте реветь! — растерянно просит. — Еще придут машины!
Привезли! Все-таки привезли!
Протискиваюсь к нему и хочу коснуться его руки.
— Да живой я! — отдергивает руку. — Что вы все трогаете? Лучше скажите, где машину разгружать?
Надо спешить с разгрузкой. Когда несла первый мешок, думала, упаду — сил никаких нет. И тут вспомнила я человека, который неделю назад упал перед проходной хлебозавода. В руках зажаты продуктовые карточки. Его отнесли в дистрофийный барак, согрели грелкой. Напоили «бадаевским кофе». Дали ложку мучной баланды. Открыл он глаза и понял — не дома он, а в чужом бараке. Встал на ноги и не может сдержать слез: «Карточки у меня на всех! Дома жена и двое ребят!..»
Как тут помочь? Одна надежда была, что хватит у него сил дойти. Не за себя ведь беспокоился — за других!
Встретила я этого человека через два дня на заготовке дров для хлебозавода. Все-таки отоварил он свои карточки, спас жену и детей…
Поэтому и я не имею права упасть! Ведь в этом мешке не просто мука. В этом мешке чьи-то жизни!
Так, убеждая себя, дошла до склада. Ссыпала муку в самотаску. Стою, не в силах перевести дыхание, и не узнаю заводской склад. Последние три дня он, словно вымерший дом, пугал мерзлой пустотой.