Ради тебя, Ленинград!
(Из летописи «Дороги жизни») - Страница 13
Утром за моряками приехал грузовик. Прощаясь, каждый из них подошел ко мне и благодарно пожал руку. Тут я почувствовала, какая маленькая у меня ладонь и что она вся в ссадинах и мозолях от носилок.
Как-то вечером в нашу палатку занесли ребенка, завернутого в заледенелое одеяло. Его выловили регулировщицы в полынье у 9-го километра. Машина, в которой он ехал вместе с бабушкой, потерпела аварию. Малыш выскользнул в темноте из ослабевших старческих рук.
Я бережно распеленала ребенка, отогрела у печки. Он был спокоен и улыбался каждому, кто брал его в руки. Словно чувствовал родство со всеми в палатке после ледяной купели в Ладоге.
Мы долго гадали, какое дать малышу имя. Наконец решили назвать его Юрой, а фамилию дали Ладожский. Велика же была наша радость, когда наш «крестник» действительно оказался Юрием. В Кобоне нашлись его родители, которые вместе с бабушкой эвакуировались из Ленинграда.
Не одну пару валенок сносила я за ту блокадную зиму. Снабженцы ругали: на тебя не напасешься! Как промокнешь — пропали валенки. Сушить их было негде и некогда. И варежки быстро снашивались — от носилок. Выручали шоферы. Увидят, что я с голыми руками на морозе, бросали из кабины свои:
— Держи, сестренка! А я найду себе на берегу! И ехали дальше по трассе.
А сколько радости услышать благодарность от спасенного человека! Нет большей награды, чем из глубины души идущие слова:
— Спасибо, сестричка! Век не забуду!
Помогали эти слова, поддерживали. Забывала усталость, горе. В Харькове во время бомбежки погиб муж. Убили фашисты пятилетнюю дочку, свекровь.
А меня здесь, на Ладоге, только ранило в руку да раз контузило. Отлеживалась тут же, в своем ледовом лазарете. Это были, пожалуй, самые мучительные дни. Боялась быть наедине с собой, боялась своих мыслей.
Хорошие у меня помощники-санитары. Петр Кононов, построивший печку, так и остался при ней кашеварить. Родом он с Урала. Ругала его: деля наши скудные пайки, он пытался оставить побольше для меня. Иван Чекушкин — шутник и балагур. С ним легко переносить беду…
…Санитарная сумка тяжелая — более 5 килограммов. В ней фляга со спиртом, вата, бинты, йод, шина, камфара, шприцы, салфетки, индивидуальные пакеты — словом, все, что нужно для оказания первой помощи. А снаружи — красный крест в белом круге. Красный крест — символ милосердия. Но как трудно порой оставаться милосердной!
В ясный морозный день километрах в двух от моей палатки ушел под лед самолет. Летчик спасся на парашюте. Бегу я к нему, сумка по боку хлопает, шуба на мне до пят. Выдохлась, пока добежала. А летчик лежит на льду и в меня из пистолета целит. Фашист! Из последних сил швырнула в него санитарную сумку, выбила из рук пистолет.
— Ты что! — говорю. — Я же тебе помочь хочу!
Летчик шарит по льду (встать не может), ищет пистолет. Но я схватила его первой. «Подлец!» — подумала я. Как мне хотелось его застрелить! Но сдержалась, положила пистолет в карман.
Тут подбегают моряки-зенитчики.
— Это наш! — кричат.
— Нет, мой! — возражаю.
— Он что, к тебе с неба упал? Мы ведь его сбили!
— Не трогайте его! У него перелом ноги! Фашист вглядывается испуганно, недоуменно. Когда я откинула полу своей шубы, чтобы удобнее накладывать шину на его сломанную ногу, летчик увидел юбку, понял, что перед ним женщина, и о чем-то залопотал. Моряк, знавший немецкий, перевел:
— Он никогда не думал, что его, офицера рейха, возьмет в плен русская женщина.
8 Марта моряки-зенитчики, пригласили меня в свой снежный домик среди торосов. Посадили у печки, поздравили с праздником, угостили чаем, капустой и шоколадом. Поблагодарила я их за угощение — и обратно в свою палатку.
Хоть и надежные у меня санитары, а все сердце неспокойно: как там раненые?..
В палатке меня ждал сюрприз — командир 64-го дорожно-эксплуатационного полка, которому мы были приданы, майор Мажаев привез нам всем подарки. Они пришли на фронт от жителей Якутии.
В коробке с подарками лежала записка. «Бей фашистов за моего папу!» — аккуратно написал якутский школьник на тетрадном листке.
И вспомнилось, как недавно шофер, у которого в сильную пургу заглох мотор, привел в мою палатку продрогших детей, эвакуировавшихся из Ленинграда. Я усадила ребят у печки, напоила горячим чаем. Жутко было смотреть на их голодные лица, серьезные, как у старичков.
Шофер замесил из муки лепешку, помял ее в почерневших руках и положил на раскаленную вытяжную трубу. Лепешка тут же вспыхнула, оставив после себя клок сизого дыма.
— Вот так фокус! — удивился шофер. — Упорхнула лепешка, как бабочка! — И в растерянности посмотрел на свои руки. Они были пропитаны машинным маслом и бензином. И хоть жаль было детям пропавшей лепешки, они вдруг оживились, заулыбались. И я, глядя на них, как будто снова встретила свою погибшую дочурку.
Когда шофер починил мотор и пришел за детьми, они кинулись ко мне, упрашивая оставить их в палатке. Видно, давно не видели ни тепла, ни ласки.
Мне и самой хотелось оставить их у себя — хотя бы на полдня! Но разве могла я это сделать? На койках метались раненые, в любую минуту мог начаться вражеский обстрел или налет. А дети держатся за меня, не отпускают. И никакие уговоры не помогли. Пришлось вместе с ними залезть в кузов: укрыть их, как цыплят, своим полушубком. Так и ехала в кузове до Кобоны. В дороге запомнилось, как ветер сорвал со снежной бабы зажженный фонарь и погнал его к Шлиссельбургу — огоньком моей ненависти к фашистам.
С Днем 8 Марта меня поздравил также Коля Мамочкин — юнга, которого я выхаживала накануне Нового года. Его принесли в палатку моряки-зенитчики. Колю ранило на льду во время бомбежки, да вдобавок еще и утянуло в воронку. Он был в тяжелом состоянии. У него одновременно началось воспаление среднего уха и воспаление легких. А потом наступило общее заражение крови.
Коля бредил, звал к себе мать, когда к палатке подъехала санитарная машина. Она должна была забрать раненых на берег.
— Безнадежен! — сказал про него врач. Я упросила оставить Мамочкина у себя.
— Только не уходите от меня! — просил юнга в минуты просветления. Санитары мои плакали, глядя на его страдания, но ничем помочь не могли. Все мы так хотели, чтобы он выжил!
Я делала инъекции спирта, лечила его красным стрептоцидом. Ни один врач не поверит, что этим можно остановить заражение крови.
И вдруг свершилось чудо: Коля Мамочкин стал поправляться. Мы это поняли, когда он вдруг спросил: «Какое сегодня число?» — «31 декабря», — ответила я. Наш пациент заулыбался: «Завтра мой день рождения!» Он родился как раз на Новый год. В палатке у 9-го километра ему исполнилось 18 лет.
Я подарила Коле две игрушки с новогодней елки — повара и собачку. Он радовался им, как ребенок. А Иван Чекушкин подсмеивался над ним: «Теперь, юнга, вас стало трое на одной койке: ты, повар и собака! Но обед ты все равно будешь получать на одного!»
Юнга в ответ дразнил его: «Караул! Щеки нос задавили!» Он подшучивал над Иваном, показывая, какое у него скуластое лицо.
Мамочкин плакал, расставаясь с нами. Обещал мне писать отовсюду. И вот я получила от него письмо:
«…Помните, какое было первое утро нового, 1942 года! За окном тихо-тихо. Не слышно ни одного выстрела — ни с нашей, ни с их стороны! Словно никогда и не было войны».
А я что-то и не припомню, чтобы такой день когда-то был. И даже не верилось, что когда-нибудь такой день настанет.
Однажды в палатку зашел посыльный от руководства ледовой дороги: «Комиссар вызывает!» У меня все похолодело внутри. Накануне у нас с комиссаром Иосифом Васильевичем Шикиным инцидент вышел. Распекал он раненого шофера, которого только что доставили в палатку санитары, а я при всех сказала: «Не приставайте к раненым! Им спокойствие нужно».
Шофер, как потом выяснилось, во время вражеского налета оказался виновником затора у моста через трещину. Но я тогда этого не знала.