Ради безопасности страны - Страница 87
Антоневич-старший разволновался, одышка опять мучила его, лицо снова пошло багровыми пятнами. Но глаза его, полуприкрытые припухшими веками, смотрели на Серебрякова с затаенной болью, мольбой и надеждой.
— Справедливость... Вот вы говорите: справедливость... — задумчиво повторил Серебряков. — А ведь на ту историю, которую вы только что рассказали, можно и совсем иными глазами взглянуть, можно из нее и совсем иную мораль вывести, чем та, которую вы вывели...
— Какую же?
— А вот какую. Что, если вовсе не жажда абсолютной справедливости, как вы сказали, а лишь ущемленное честолюбие, чувство соперничества, нежелание уступать первенства двигали тогда вашим сыном, руководили его поступками? Обида оттого, что кто-то незаслуженно — да, тут все верно, — незаслуженно встанет вровень с ним. Но ведь согласитесь: подобное чувство и жажда справедливости — это все-таки очень разные вещи...
— Не знаю, не знаю... Конечно, я понимаю, любой человеческий поступок можно толковать по-разному — и так и этак, все зависит от точки зрения. Вы сейчас — я и это отлично понимаю — смотрите глазами следователя, вам нужно доказать вину моего сына, это ваша, если хотите, профессиональная обязанность, и оттого все его слова и поступки видятся вам в ином свете, чем мне...
— Вы ошибаетесь, Григорий Иванович, — сказал Серебряков. — Моя профессиональная обязанность вовсе не в том, чтобы непременно доказать вину вашего сына, а в том, чтобы установить истину, чтобы представить суду объективную картину происшедшего...
— Пусть так, пусть я неточно выразился. И все же... Все же я — поверьте — лучше вас знаю характер и натуру своего сына, лучше...
— Хорошо, Григорий Иванович, — сказал Серебряков. — Вот вы, я вижу, абсолютно убеждены, что сын ваш невиновен, что здесь, в следственном изоляторе, он оказался по недоразумению, по ошибке, что не мог он совершить действий, подпадающих под те или иные статьи уголовного кодекса. Так я вас понял?
— Так точно, именно так. Я для того и пришел, чтобы...
— Погодите минуточку, Григорий Иванович, дайте мне довести мою мысль до конца. Итак, вы убеждены в невиновности вашего сына. Но как вы тогда объясните тот факт, что он сам — я подчеркиваю: с а м — целиком и полностью признал предъявленные ему обвинения? Что вы на это скажете?
Несколько мгновений Григорий Иванович Антоневич смотрел на Серебрякова в недоумении, в мучительном замешательстве, словно еще не осознав до конца тех слов, которые только что услышал.
В кабинете стояла тишина, и сразу стало слышно, как барабанит за окном осенний дождь да, коротко шаркнув по асфальту, стремительно пробегают машины...
— Не знаю, — выговорил наконец Григорий Иванович. — Не могу поверить. Что хотите со мной делайте, а не могу. Впрочем... — воскликнул он после небольшой паузы, вдруг оживляясь. — Мог он так поступить! Мог! Это в его характере! Из благородства, из опасения, из страха подвести кого-то. Нет, он лучше чужую вину на себя возьмет, чем тень подозрения на кого-то бросит... Я допускаю — возможно, его втянули в какую-нибудь некрасивую, грязную историю, возможно... Понимаете? Пользуясь его податливостью, его мягкостью, его неумением отказывать...
— Значит, вы все-таки допускаете такую возможность?
— С тех пор, как он связал свою жизнь с этой женщиной, я уже все могу допустить. Поверьте мне, это она, она во всем виновата. И если сын мой берет вину на себя, то лишь для того, чтобы ее, эту дрянь, выгородить. Как же! Он ведь мужчина, он благороден! Он в жертву готов себя принести! А ради кого?!
— О какой женщине вы говорите, Григорий Иванович?
Антоневич-старший раздраженно взмахнул рукой:
— Ну о Зое, конечно! О так называемой жене его.
— Почему же «так называемой»?
— Потому что я с самого начала был против, я с самого начала знал, чувствовал, что эта женщина принесет ему только одно несчастье. Я говорил, я еще тогда говорил ему...
— Отчего же вы так настроены против Зои Константиновны? — спросил Серебряков. — А, Григорий Иванович? Ведь все-таки она, что бы там ни было, жена вашего сына...
— К сожалению. К величайшему сожалению. Вы никогда не видели ее окружение, ее подруг, приятелей ее? Не видели? А я имел неудовольствие видеть. Да на них достаточно только раз взглянуть, чтобы потом месяц плеваться от отвращения! Я не преувеличиваю. Один этот лощеный тип, немец этот, Грюнберг, чего стоит!
— Немец? Что еще за немец?
— Да, да, немец. Настоящий немец. Из ФРГ. Ее, Зои, лучшая подруга, видите ли, замуж за немца выскочила. Он — промышленник или коммерсант какой-то, не знаю точно. Одним словом, часто к нам, в Союз, наезжает. Теперь уже вместе с женой своей нынешней, с Зоиной подругой. И так они вьются, эти дуры наши, вокруг него, так вьются, смотреть тошно, честное слово! И вечеринка у них уже не вечеринка, а п р и е м, и ужин не ужин вовсе, а к о к т е й л ь. Я-то случайно однажды к ним, то есть к сыну своему, зашел, тогда-то всю их компанию увидел и немца этого... Глаза у него... Хватит с меня таких глаз — я их еще в сорок третьем навидался... у пленных эсэсовцев...
— Так вы говорите — Грюнберг?
— Грюнберг. Это фамилия его. Да вы сына моего спросите, он все расскажет, он лучше меня его знает.
— И что же, Григорий Иванович, у сына вашего, кроме этой, как вы говорите, компании, и друзей больше не было? Близких друзей я имею в виду.
Григорий Иванович задумался.
— Как вам сказать... Пожалуй, действительно не было. По натуре он человек замкнутый, с людьми сходится нелегко, непросто. Так что приятели, товарищи по работе, конечно, были, а вот друзья... Не знаю... Нет, не было. Вот разве что Костин... Витя Костин... Школьный еще его товарищ, одноклассник. Теперь он врач, терапевт, работает в поликлинике. Вот он, пожалуй...
«Костин... Костин... — повторил про себя Серебряков. Откуда-то эта фамилия была уже знакома ему. Где-то она уже мелькала. — Ах да... Рецепт. Рецепт на димедрол, изъятый во время обыска у Антоневича. Подписан доктором Костиным. И адрес в записной книжке. Да, верно, Костин».
— И знаете, мне кажется... — продолжал Антоневич-старший. — Правда, это только догадка моя, предположение, но я думаю, эта замкнутость сына, отчужденность — все оттого, что чувствует: жизнь не удалась, не так сложилась, как мечтал, как надеялся. И стыдится теперь этого.
— Да почему же не удалась?
— Ну при его-то способностях, при его-то одаренности! Работать обыкновенным инженером в рядовом НИИ! Это, по-вашему, можно считать удачей? Об этом ли он мечтал! На это ли рассчитывал! Оттого, я уверен, он и товарищей своих прежних избегает, что стыдится. Заурядности своей стыдится, надежд неоправдавшихся. Вот только Костин, единственный из старых товарищей, и остался. Кстати...
Григорий Иванович вдруг замялся, словно колеблясь — продолжать или нет.
— Что кстати? — спросил Серебряков. — Продолжайте, продолжайте, Григорий Иванович, я вас слушаю.
— Да я свой вчерашний разговор с Костиным вспомнил. По телефону мы разговаривали. Он, знаете, был буквально ошеломлен, потрясен, когда услышал, что Валера арестован. Он только одну фразу и повторял: «Не может быть. Не может быть». Да вы если любого человека спросите, кто хоть мало-мальски знает моего сына, он вам то же самое, скажет: «Не может быть».
— Что ж, мы разберемся, — сказал Серебряков. — Такая уж наша профессия, Григорий Иванович, чтобы разбираться...
— Да, да, я понимаю... — проговорил Антоневич-старший, поднимаясь. — И все-таки я надеюсь... надеюсь...
...Как-то товарищ Серебрякова по работе, следователь Мартынчук, сказал, посмеиваясь:
— Тебе бы, Юрий Петрович, редактором журнала «Задушевное слово» быть. Знаешь, существовал такой журнальчик до революции...
— За что же это ты меня так? — тоже посмеиваясь, поинтересовался Серебряков.
— Да уж больно долгие задушевные беседы ведешь ты со свидетелями. Они от тебя выходят не как с допроса, а как с исповеди.