Рассказы: В ночь со второго на третье, Пьеса на три голоса - Страница 4
Он был совсем не прочь приударить за девушками, это не очень ловко у него получалось, зато искренне. Да, да, ты не ошиблась, читала она в его полных любопытства глазах. А как ты догадалась?
Однако поддалась она ему не сразу. Наверно, ей хотелось подразнить его, проверить, действительно ли он такой простак или лукавит.
Вот их гувернантка-шведка привела детей с прогулки. Она слышит, как они громыхают в кухне посудой и переговариваются. Да, это от нее, от Анны, узнала она о бурной личной жизни господина архитектора. Анну хлебом не корми, дай посудачить и поохать над молоденькими шлюшками с Набережной. При подобных разговорах глаза Эрнеста вспыхивают уже знакомым ей любопытством, но отнюдь не сочувствием к бедным заблудшим овечкам с Набережной. Видно, сказывается ирландская кровь, терпимость католика.
А может, предки-католики здесь и ни при чем, просто он принимает жизнь такой, как она есть, не желая обронить ни одной капельки из источника.
Источник по имени Жизнь растекается в незатейливых беседах о том, что бы такое подарить на свадьбу, какие обои выбрать для детской, о форме колонн в проекте Иниго Джонса или о тех глупышках с Набережной, зябнущих в своих обольстительных платьишках.
Одолев очередную порцию изощренных мелодических переплетений, она опустила руки на колени. Эту баховскую пьесу она играла еще школьницей, у себя в Бристоле. Боже, как давно это было. Ведь играла запросто, не задумываясь. Пальцы так и летали по клавишам, выдерживая нужный темп и долготу звука. Послушно растягиваясь, легко справлялись с октавами. Из кухни донесся еще один голос, Эрнест вернулся из Лондона.
— Привет, дорогая. Я тебя еще с улицы услышал.
Соблюдая привычный ритуал, он прямо с портфелем подходит к пианино и целует ее в щеку. Почему не в губы… и, слегка повернувшись, она обнимает мужа и не отпускает, пока он не начинает бормотать, что у него затекла шея и портфель мешает, а потом с шутливо обреченным видом исчезает в своем кабинете. Но вскоре появляется снова: играй, играй, дорогая, ты мне нисколько не мешаешь.
И она играет, ребячески радуясь тому, что он слышит ее сквозь толстые деревянные стены, тут же забыв, что пора распорядиться насчет обеда.
И за обедом, когда детям не терпится выложить школьные новости: какие ужасные эти мальчишки, и какие дуры эти девчонки, и «а учительница сказала»… — вот тут-то он и извлекает на свет Божий свои разномастные образцы, и через минуту они всем семейством обсуждают интерьер какого-то заказчика. Иногда это даже забавно. Иногда скучно.
— Будто меня заставляют решить задачку о том, сколько понадобится кому-то циновок, — ворчит старший.
Однако Эрнесту прощается все, они любят его. Обедает ли он с ними дома или звонит, что задержится. Встревает ли со своими образцами в их разговор. Они виснут на нем и буквально не дают ему прохода. Норовят лечь спать в его кровать, дочка взрослеет, пора бы от этого отучить. Когда они, расположившись у камина, пьют все вместе кофе, дочка усаживается к папочке на колени. А мамочка, то есть она сама, набрасывает эту идиллию карандашом.
Мужа она любит, обожает каждую его жилочку, и эту милую долговязость, и его обаяние, она любит даже его недостатки: эгоистическую сосредоточенность на собственных проблемах, неумение обращаться с деньгами и то, что он не помнит ничьих дней рождения, даже своих детей. Как в азартной игре — попадаются хорошие карты, попадаются плохие, а у нее карт столько, выбирай — не хочу, вот это игра так игра.
Анна однажды даже одернула ее, стаскивая у кухонной двери перемазанные глиной сапоги: «Как же мне надоел твой идиотски счастливый вид!»
… Так, теперь помедленней. Ровнее темп. И совсем медленно. Аккорд, ми-бемоль — соль, потом триоль, и си-бимоль — соль, и еще соль — ми-бемоль, аккорд. И теперь пойдет трель левой рукой, долгая-долгая, словно на триоли набегает затаившаяся в самой глубине волна…
Подчиняясь поредевшим на нотных линейках значкам, она сбавила темп и услышала, что он с кем-то говорит по телефону. «Понедельник» — донеслось до нее, когда она чуть помедлила на бекаре[1] перед си-бемоль, и прежде, чем левая успела ринуться в коварный пассаж, завершающийся «фа», из кабинета прозвучало: «Времени сколько угодно». Наверно, Фил, сослуживец, и раз, и два, снова диминуэндо[2], и снова, явно желая убедить: «Да, сколько угодно времени». Теперь черед самых верхних ноток, и сразу перед глазами повелевающий указательный пальчик фрекен Мелкер: «Еще выше! И е-ще!»
Фил их самый близкий друг, можно сказать, член семьи. Стукнуть, что ли, в стенку, узнать, не выберется ли он к ним в воскресенье? Впрочем, она могла и не расслышать, стены толстые. Может, это вовсе и не Фил, который еще в школьные годы был соседом Эрнеста. Тот самый, что вырос в сверкающем свежей краской особняке, окруженном подстриженными газонами и шпалерами роз. В этом доме Эрнест и научился ценить красоту. Как он сказал тогда, в интервью для телевидения: «Чуть тронутый временем старинный особняк, берег в туманной дымке, буйство зелени — эти неизгладимые детские впечатления, конечно же, дали подспудный толчок моему творчеству…»
А теперь, почти сразу после пассажа левой, к двум голосам присоединится третий. Вернее, будет переходить от левой к правой. Этот третий требует невероятно дерзких ударов по клавишам, сплошные перекрестные аккорды… нужно дотянуться до черной клавиши, иначе ничего не выйдет…
Она заметила, что от усердия высунула кончик языка, ну и нелепый же у нее вид. Ладно, главное — сосредоточиться, предельное внимание. О том, что пора обедать, она уже и не вспоминала.
Надо же, опять сбилась на бемолях, тут ведь си-бемоль. Ну вот, куда проще, когда правая рука не мечется туда-сюда, спокойно бредет по клавишам, а левая при этом легонько фиксирует «соль».
— Дорого-ой. С кем ты там болтаешь, а?
Если играть погромче, его радостного голоса вообще не будет слышно.
Никак не наговорится. А теперь еще и хохочет. Так раскатисто, так заразительно. Неужели он умеет так смеяться?! Впрочем, он всегда улыбается открытой, ужасно располагающей улыбкой, это в его характере. Никогда не вспылит, не сорвется. Она неловко поправила ноты, и потрепанная голубенькая тетрадь соскользнула на пол.
Пришлось на какое-то время прерваться, чтобы собрать разлетевшиеся листочки, снова сесть и разложить ноты на пюпитре. И в этой нечаянной тишине, в тот миг, пока она отыскивала тридцать шестую страничку, он нежно-нежно произнес имя. Нет, не Фила. И снова рулады хохота, они раскручиваются, точно яркий веселый серпантин, опутывая ее душу мукой и унижением…
Когда Эрнест выходит из кабинета, она уже яростно колотит по клавишам, точно ей хочется вдребезги разнести Баха со всеми его пьесами. Достается от нее и фрекен Мелкер, вот уже более десяти лет покоящейся в могиле; она расправляется с октавами, безжалостно кромсая созвучия, вместо нотных линеек у нее перед глазами колючая изгородь, вокруг которой копошатся ноты, назойливые, точно оводы, и она гонит, гонит их прочь. И как это пианино еще не впилось ей в пальцы своими ровными чуть желтоватыми зубами, не придавило их крышкой, словно пригвоздив к позорному столбу? Но нет, оно позволяет издеваться и над собой, и над Бахом, пара мучеников, совсем как Святые Петр и Павел; Бах тоже не может защитить себя от нее, ведь он мертв, и фрекен Мелкер умерла…
Она не заметила, как вошел Эрнест и, пройдя по лежащей на паркете дорожке, встал у нее за спиной.
— Как ты чудно играешь, — неожиданно для нее произнес он, положив руки на ее сведенные напряжением плечи. От смущения она остановилась и повернулась к нему вместе со стулом. — Чудесно. Что это за вещь?
Он смотрит ей в глаза проникновенным и таким честным взглядом, а его пальцы привычно соскальзывают с ее плеч к грудям, которым от этого так сладко, им, глупым, больше ничего и не нужно.