Рассказы - Страница 47
— Ну и как ты, Виссарион?
— Извините, но я поменял имя. После того сталинского ада следовало бы все поменять. Чтоб не рехнуться! Тем более отречься от имени, о которое все ушибались. И я стал Борисом. Это имя мне подсказала русская история. Русская культура…
— В честь царя переименовался? Но какого из двух? Годунов тебе вряд ли нужен. А вот царь-президент…
Одергивать себя я больше не собирался.
Он пожал малиновыми плечами:
— У вас ведь тоже был сын Борис.
— Ну, его-то мы назвали в память об отце моей жены. Душевный был человек… А почему не приходишь?
— И вновь вы меня не поймете. Дело не в том, что я не хочу вас видеть или мне за что-нибудь стыдно…
Если его фразы начинались со слов «дело не в том», это означало, что дело как раз в том. В том самом… Я не дослушал — и направился к иконе, что была в другой стороне.
Вечером меня увезли в больницу.
2000 г.
ИЗБАВЛЕНИЕ
(Из зарубежного цикла)
— Профессор… ну как?
— Пройдем ко мне в кабинет.
— Зачем? — испуганно пробормотал мой язык. Ноги отнялись.
— Я дам… успокоительное.
— Успокоиться? Значит…
— Ни на войне, ни в хирургическом отделении не следует предпринимать чересчур рискованных операций! Я же предупреждал. Хоть там упорно стараются риск оправдать.
— Любовь эгоистична, корыстна: прежде всего в ней ищут собственных удовлетворений, — философствовал муж, называвший пылкость моей любви к дочери сумасшествием.
— Может, отчасти ты прав. Я считаю ее своей избавительницей! От бесцельности жизни, одиночества… и от тебя. Я давно хотела сказать «Уходи!», но боялась остаться наедине со стенами. А теперь… вот он, смысл существования моего! И никто мне больше не требуется, а ты — в первую очередь.
Услышав про свое место в «очередях», он произнес казенную мужскую фразу, освобождающую от объяснений и обязательств: «Ах так?!» — и суетно, пока я не передумала, начал собирать вещи.
Рашель, позднюю дочь свою, я рожала в муках, словно должна была осознать, что великое счастье не дается бесплатно. Но с той минуты, когда ее принесли в палату, она по своей вине никогда не приносила мне боли и бед.
Дочь, даже новорожденная, была похожа на меня. А ведь могла походить на мужа! К моей радости, ни одной черты его ни в лице, ни в характере Рашели не оказалось. Ее считали моей копией, но природа что-то с неуловимым мастерством скорректировала: я была некрасива, а «моя копия» всех пленяла. К тому же… Нет, бессмысленно перечислять достоинства дочери! В нее переселилась душа моей мамы… И она с самого малолетства от чего-то уберегала меня, избавляла. В отличие от других младенцев, Рашель знала, что спать следует ночью, а если бодрствовать, то днем. Времена суток она ни разу не перепутала. Угадав, что я до ее появления пролила по разным поводам много слез, она своих слез в мою жизнь не добавляла.
Где-то я прочла, что улыбка обнажает суть человека: хороший смеется хорошо, а плохой — скверно. «Улыбка Рашели» — это стало олицетворением, символом.
— Сегодня у меня был не день, а сплошная «улыбка Рашели», — сказала как-то соседка по этажу. Невесть как узнав о той фразе, и другие соседи в случае удач восклицали при мне: «Вот уж это — улыбка Рашели!»
Отец ее наблюдал улыбку дочери всего пару недель. А потом уже подросшая Рашель аккуратно извещала меня о его телефонных звонках. Извещала с воодушевлением, хотя говорил он, судя по ее рассказам, одно и то же: «Спрашивал, как я поживаю. И тобой очень интересовался. Узнавал, не собираешься ли ты замуж. Ревнует, наверное…» Своего первого и, убеждена, последнего супруга я терпеть не могла, но, как ни странно, слова о его ревности доставляли мне удовольствие. Как-то мы с бывшим мужем столкнулись в суде… Но разумеется, не в роли подсудимых, а в качестве адвокатов: слушание его дела закончилось, а разбирательство моего должно было вот-вот начаться.
— Не сердись, что я не звоню. Пойми правильно… Я понял, что делить Рашель со мной для тебя будет тяжко. И Рашели к чему разрываться? Наших давних встреч втроем оказалось достаточно, чтобы я проникся убеждением: дочь для тебя — всё! И я не смею отобрать у тебя даже щепотки, даже крупицы ее внимания. — Как адвокат, он умел аргументировать изящно. И с неизменной выгодой для подзащитного, коим в тот момент и являлся. Хотя и циничных теорий своих в прошлых общениях со мной не скрывал: «Для околдованного безумием страсти основной объект обожания — это он сам. Адвокат же, расшибаясь во имя клиента, защищает главным образом свой заработок и свою репутацию, профессиональное реноме». — Ты не сердишься, что я не звоню?
— Наоборот, это единственное, за что я тебе благодарна.
— Как единственное? А Рашель?
— Ее мне послал Господь…
Дочери я о случайной встрече с ее отцом не поведала: пусть продолжает свое благородное фантазерство. И вдруг напросился мысленный, молчаливый вопрос: «А кого Рашели приятно обманывать: меня или себя?» Ответ возник без малейшей паузы: «Меня! Безусловно, меня… Чтобы я вообразила, будто один мужчина на свете все же мною интересуется. А ей самой хватает людского внимания и восхищения! Дочь успокаивает, преподносит иллюзии — стало быть, любит». А ничья другая любовь мне была не нужна.
— У меня нет от тебя секретов, — сказала она, хотя я ни словом единым не позволяла себе что-либо выпытывать. — Хочу, чтоб ты знала: мне нравится один мальчик.
Рашели было тринадцать.
— Это нормально, — сразу, но не очень искренне одобрила я. И подумала: сколько же ее чувств он у меня отберет? — И что тебе нравится в этом мальчике?
— Не знаю. И очень хочу его показать: может быть, ты объяснишь… что мне в нем нравится.
Израильские школьники представлялись мне неуправляемой вольницей. Но он всеми своими одноклассниками уверенно управлял. Он не выглядел самым красивым, самым статным и не слыл самым сильным в классе. Чтобы повелевать, личная физическая сила ему не требовалась. Впрочем, как и другим повелителям… Но при всем том он был самым заметным. Окажись я на месте Рашели в ее возрасте, тоже выбрала бы его. Эрнест притягивал властной устремленностью походки, проницательностью уже не детского взгляда и еще чем-то не детским… Я заметила, как по-мужски он поглядывал на учительниц и родительниц. На меня Эрнест не поглядывал: я традиционно мужского внимания не заслуживала. Он во всем казался старше своих сверстников. «Вот что притягивает к нему Рашель», — забеспокоилась я.
Обоснованность выбора дочери должна была бы обрадовать, но, напротив, меня испугала. Вслух я промолвила, что вкус ее одобряю: боялась вступить в противоречие, в спор. Ведь до того между нами царило незыблемое согласие. Ситуация, которую я обязана была предвидеть, ощущалась как непредвиденная. И впервые породила неискренность.
— Он самый мудрый у нас в школе, — не сомневаясь, сообщила Рашель. — К нему все прислушиваются. Даже учительницы…
«А учителя мужского пола прислушиваются?» — хотелось мне спросить. Но я промолчала. То, что Рашель привлекал и ум Эрнеста, а не только что-то иное, материнскую тревогу чуть-чуть притушило.
Родители в честь какого-то предка нарекли сына Эрнестом, а в школе прозвали его Эверестом, поскольку таким было имя самой гордой и неприступной горной вершины. Он тоже был вершиной капризной… Кто-то попытался звать его Эриком, но он не откликался — и панибратство не прижилось.
Рашель, как позже выяснилось, признавала право Эвереста свысока взирать на все близлежащие вершины, холмы и долины.
— Он среди нас действительно Эверест!
Тревога ко мне вернулась.
Муж в годы нашего унылого совместного бытия состязался, нервно соперничал со мной в общей для нас юридической сфере. Когда я побеждала в несложных делах, он объяснял это их несложностью: «Подзащитный и без тебя бы выпутался!» А если выигрывала дела, казавшиеся проигрышными, объяснял это случайностями, совпадениями или судейской и прокурорской тупостью. Прежде чем подробно и наставительно высказаться, он с победами меня поздравлял, а уж после принимался анализировать.