Пьяное лето (сборник) - Страница 3
Между тем продолжался парад планет. И было лето. Такого жаркого лета, как это, я не припомню: температура воздуха в течение нескольких месяцев была до тридцати, что при сильной влажности становилось невыносимым. Солнце висело в каком-то влажном мареве: оно жгло плечи, палило асфальт, мужчины ходили в длинных до колен трусах, а женщины все были в платьях, похожих на нижние рубашки. Пожилые старались не выходить из дома, и улицы были заполнены молодежью. На Невском это напоминало театр, где толпа актеров и актрис разгуливала туда и сюда по сцене при ярком солнце в одеждах времен упадка Рима. В воздухе носились какие-то неприятные запахи. Повсюду мельтешили торговцы мороженым, цветами и книгами. Продавцы художественных поделок загорали на солнце, все в светлых одеждах – в основном поросль мелкотравчатая, юноши и юницы, похожие на грибы на тонких ножках.
Надо сказать, что Толик Степанов с тех пор пропал. Неизвестно, жив ли он, думал я тогда, и в какой-то мере на него обижался, что он не подает никаких вестей – не было его дома, не выходил он и на работу – звонила мне его начальница, Ольга Николаевна, и говорила, и в этом голосе я слышал материнскую заботу и участие:
– Найди ты мне его, ради бога, скоро уже месяц, а его нет ни на работе, ни дома.
Звонил я его жене и она с раздражением мне о нем говорила:
– Ну его, – говорила она о нем, как уже о чем-то постороннем. – Ну его. Он всегда был такой. Я вам об этом говорила, а вы мне не верили. Ну его!
«Погоди, Вова, сейчас выпьем. Не спеши. Куда ты спешишь?» – звучала во мне его обычная фраза. И я вспоминал зеленые вершины древней Армении, стадо баранов в распадке, пастухов-армян у горного ручья, шашлык на костре и моего друга-приятеля Анатолия Степанова, еще молодого, двадцатишестилетнего, но уже с бородой, только борода у него была еще не седая. И я думал, что эта его фраза теперь будет постоянно звучать во мне. Толик Степанов исчез и больше не вернется никогда.
«Какой молодец, – думал я. – Вот так вот однажды вышел из дома и пропал – какая великолепная смерть! И никаких тебе похорон. И никаких дорогостоящих услуг! Никаких лживых движений!»
Проблема похорон с некоторых пор стала для меня актуальной, особенно в наше время, когда сохранить семью для подобных писателей-маргиналов стало весьма трудно. Надо сказать, многие пишущие во время поспешной реставрации капитализма, потеряв заработки, потеряли и жен. У других же в семье стало больше ссор. Третьи же, к которым иногда я отношу и себя, кто в добуржуазное время жил впроголодь, стали больше попивать, потому как впереди не светило ни материальной свободы, ни отдыха, ни развлечений. Вот отчего проблема смерти и похорон была для меня на первом месте.
– Нет, ты должен жить, – сказала мне моя жена. – Мне хоронить тебя не на что. Ты не заработал на похороны и поэтому ты должен жить.
Разумеется, я был согласен с ее словами. Присутствуя на похоронах всяких писателей, я убедился, что похороны – это для меня слишком дорого. Мысль о моей бедной жене, которой я и после смерти доставлю массу хлопот, приводила меня к пониманию, что мне надо заранее купить на кладбище участок земли. А больше я мечтал о «бесплатной» смерти: об уходе в горы, исчезновении в лесу, в море, в пустыне или в пещере. Разумеется, тут была и невысказанная надежда на бессмертие, и еще элемент самолюбования: как бы умереть так, чтобы вообще не умереть, и как бы умереть так, чтобы было красиво.
Вот отчего, когда мой друг-приятель Степанов исчез, я страшно был рад за него. Какая великолепная смерть! Вот так взял и исчез навсегда!
Должен сказать, я стал гордиться тем, что у меня есть такие умные друзья. Я уже чувствовал ответственность, что на меня возложена определенная миссия перед вечностью: я должен был разобраться с его оставшимися рукописями и постараться кое-что опубликовать, тем более, что Степанову я был должен две с половиной тыщи – деньги не ахти какие – но все же, все же… На них можно было кое-что издать и совесть моя будет чиста перед ним, а память о нем не пострадает.
«Если хорошо рассчитать, – думал я, – глядишь, и мне на бутылку останется. Глядишь, можно и выпить на помин толиковой души».
Разумеется, думая об этом, я улыбался, – нет никакой серьезности к шестидесяти годам. Никакой серьезности мы не заимели, если многие нас называют Вова и Толик. Другое дело Иван Иваныч или Глеб Яковлевич – это не хухры-мухры: тут и признание твоей важности и дань русским традициям. Тут и жизнь по понятиям, и патриархат. Тут и Бог земной и Сын небесный. А Вова и Толик – тьфу да и только: какие-то типажи из низкой касты! Какие-то постреволюционные выродки. Какой-то авангард без арьергарда, какие-то шудры, так и не ставшие брахманами. Время засунуло нас куда-то в мальчишки, куда-то в холопы, откуда нам не было никакой возможности выбраться.
«Ты думаешь, только ты страдал?» – как-то сказала мне с детским упреком, за которым не стояло большого ума, одна моя знакомая. Когда-то я часто сиживал с ней за одним столом, будучи студентом Университета. Ныне же она была Сергеевна, да еще профессор, да еще доктор каких-то гуманитарных наук. «Я тоже страдала, – сказала она. – Мне приходилось преподавать научный коммунизм». И я, что называется, чуть было не упал со стула.
«Вот ты, голубушка, – подумал я, и я был не совсем прав, ибо нельзя осуждать тех, кто живет только от земли и потому часто изменяет небу, – вот ты, голубушка, провела бы хоть одну смену в котельной. Или грузчиком в речном порту, где я грыжу наживал. Или, наконец, в каменоломне, где я по юности, будучи не принятым на философский факультет, потому что не был комсомольцем, совсем иные университеты проходил. Страдания страданиям рознь. Я тоже особенно не страдал. Я просто жил среди своего народа, а поскольку простой народ в то время, по сравнению с другим народонаселением, мог позволить себе меньше лгать, мне среди народа было легче сохранить свою честность. Вы же, так называемая советская интеллигенция, особенно гуманитарии, те, что были связаны с господствующей идеологией, просто-напросто духовные проститутки, и на вас лежит большой грех, как за предательство своего народа, так и за развал страны».
Когда я думаю так, ненависть разгорается во мне, а недоброжелательность мраком ложится на мои глаза. И я знаю, что я нехороший человек. Я знаю, что я не христианин. Но кто сказал, что я претендую на то, что я хороший? Кто сказал, что красота спасет мир? Кто сказал, что красота есть мощное стремление к жизни, где нет и не может быть морали, а есть лишь текучий момент? Кто сказал?..
Впрочем, речь идет сейчас не об этом. Речь сейчас идет о том, что мой друг-приятель, Толик Степанов, пропал. Я же был в великом ожидании и незнании.
Ну так вот, Толик Степанов пропал и не появлялся. Было лето, было жаркое лето. В лесах грибов не было, горели торфяники, все сидели по домам и дачам, а я от скуки иногда ездил на свою работу в Рамбов (Ораниенбаум). Там я гулял по парку, посещал нижний и верхний пруды и, сидя на скамейке в тени деревьев, смотрел на гуляющих дам и детей, а потом уходил в порт, где летом вел свою трудовую деятельность великий народный писатель Николай Шадрунов.
Этого человека я знал уже лет тридцать или сорок. Я познакомился с ним еще в середине шестидесятых, когда мы посещали литературные кружки при домах культуры. Он был старше меня лет на пять или шесть. Его прокопченное народное лицо говорило если не о физическом труде на воздухе или у мартеновских печей, то, по крайней мере, о врожденном провинциализме, который не вытравить и десятилетиями городской жизни в северной столице.
Должен сказать, что Шадрунов за многие годы моего с ним знакомства почти не изменился. Он как был, так и остался большим ребенком, который однажды взял в руки букварь, да так и остался с букварём.
Он писал свои анекдоты-рассказы, свои байки и сказы, время от времени читал их в различных литературных кружках. Он знакомился с начинающими и известными писателями, все хвалили его, все ему что-то советовали, но дальше этого дело не шло – публикаций не было. То есть не желали печатать великого народного писателя. Если и были у него публикации, то всего две или три за все тридцать лет моего с ним знакомства. Коммунистический режим держал и не пускал великого народного писателя. Режиму, как говорится, было до лампочки до великого народного писателя, ибо режим чувствовал некий подвох, некую сатирическую ноту в рассказах великого народного писателя.