Путешествия по следам родни (СИ) - Страница 66
«Чего он-то за меня радуется?» - с тревогой подумал я и пошел к Федору.
- Кто дома есть? – заорал я еще в сенях, потому что дверь в избу не мог открыть. «Странно, от меня, что ли, заперлись?»
- Кого надо? – Дальше по коридору отворилась другая дверь, и я понял, что та, в которую ломился, заколочена. Выглянула баба моего возраста.
Я по-наглому вошел в отворенную горницу и спросил развязно:
- Мне сказали, у вас самая удойная корова. Слушай, хозяйка, вынеси поллитру молока, я заплачу.
- Не доили еще.
- А утрешнего?
- А нету. Поросенку все скармливаем.
- Чё, нету совсем? По ведру надаивает – и все поросенку?
- Поросенку, - подтвердила баба.
- Дайте тогда воды хоть.
Вода была хорошая, но желтый ковш очень грязный, захватанный. Проситься на ночлег я не стал, но заночевать здесь по-прежнему хотелось. Я это понял, как только снова оказался на улице.
Ну что, напиться тебе дали, от жажды над ручьем ты теперь не умираешь. Не того дали? Молока хотел? Обойдешься: на тебе, убоже, что нам не гоже. Что, уже расхотелось здесь оседать?
Действительно, напившись у Федора, я ощутил опять ту тревогу, которая понуждает к бдительности. С одной стороны, конечно, времени вагон, родители рядом, через лесок, и надо бы здесь обосноваться. Почитай отца и мать, да продлятся дни твои на земле. Законы Моисея, скрижаль четвертая, гора Синай на другом берегу Чермного моря, принято единогласно в скинии собрания при всенародном одобрении. Но, с другой стороны, фермы нет, не возьмут даже скотником, а много ли нарыбачишь в реке Илезе? – вон какие там мелкие ельцы, костоватые да худые. Телушку тоже даром никто не даст. А поселишься где? Вот разве в часовне, и то ведь прискачет писарь из сельсовета выяснять, что ты за тип. Зато дни продлились бы, и до возраста этого старика дотянул бы. Да, но с другой стороны, сколько угодно столетних москвичей, и даже не коренных, а приезжих, и дни им продлились, хотя отца с матерью они покинули. Пойду-ка я за околицу и еще раз хорошенько все обдумаю. Потому что тут опять тот же выбор, что и в заповеднике.
Наезженная автомобильная дорога обрывалась возле лавки, а за околицу вдоль поломанного огорода полого вниз, к лесу, вела уже тропа, на которой слабо отпечатывался след мотоциклетной шины: у кого-то из местных там была поженка, накашивал по кустам на полкоровы овсяницы и белоуса. Я с азартом и с детским удовольствием рухнул возле огорода где было побольше белых ромашек, перевернулся на живот и от удовольствия поболтал ногами в воздухе. «Не понимаю я этих русских! – подумал я, притворяясь англосаксом и смотря на себя и на деревню Пожарище со стороны. – Ведут себя точно дети, безответственно, беспечно». Я лежал среди ромашек, обрывал одну из них и болтал ногами в воздухе, потому что они от усталости гудели. Было очень хорошо. Действительно, англосакс это поле обработал бы. И маковку к часовне приделал бы. И низину, где этот мужик сенокосит, осушил бы. И телефонный автомат установил бы, чтобы отсюда можно было дозвониться хоть до Сьюдад-Трухильо. А вот сохранился ли бы вокруг такой полный блаженный покой, так же ли плыли бы, растаивая по пути на блюдце голубого неба, как кремовое пирожное во рту, кучевые облака, так же ли звенели-мурлыкали бы полевые кузнечики, навевая мирный сон? Навряд ли.
Истекли еще четверть часа. Кузнечики вопили так, что весь солнечный пригорок искрил и потрескивал, как линия высоковольтных передач в сырую погоду. Если я сейчас же не пущусь в путь, надо доставать единственную банку рыбных консервов и располагаться здесь к ужину. Но если отужинаю здесь, завтракать мне будет нечем. И тогда вряд ли даже тот приветливый старик мне поможет, разве что советом. Советом у нас часто помогают, советы бесплатны, у нас советская страна. Высокоудойную молочную корову он, скорее всего. сам не держит. Да какая там корова, у него и палисадник-от завалился, скорее всего. Ждет, когда принесут пенсию, чтобы бежать в лавку купить водки. Ему и невдомек, что он живет в раю: он думает, что в аду, а жизнь – это в Москве, откуда я пришел.
Лучи солнца приобретали уже красноватый оттенок перед закатом, когда я наконец решился. Мне здесь было хорошо. Поддержанный отцом, тетей Милей, троими Антоновичами, я бы мог здесь укорениться, я бы работал в колхозе по наряду, куда бригадир пошлет, я бы силосовал, заготавливал веточный корм, я бы посылал заметки в районную газету и подписывался «внешт. корр.» Но в тот самый момент, когда это произошло бы, я бы понял, что это тверская деревня, где проживают тесть и шурин, а вот эта околица определенно схожа с той, которая в деревне Алферьевская Тарногского района. Теща и мать дали бы мне почувствовать, что отец и тетя Миля не правы. Это было проклятием. Одни давали выбор, а другие с него тотчас сталкивали. Просто здесь, как и в Заповеднике, о н и в с е наличествовали, присутствовали, имели пай наиболее для меня приемлемо. С тем лишь одним непременным условием: мне предлагалось забыть о литературе. А это было единственное, что я умел делать и делал хорошо.
Даже по впечатлению от топографической карты этот отрезок пути наводил трепет: такой он был длинный, настолько в глухом лесу. Как бы ни был отважен, но я боялся и оттягивал. Спускаясь с холма в низину, я настропалял себя, как большой трус ходит в атаку. Мотоциклетный след в грязи и в лужах стал отчетлив, тропа крутилась прихотливо меж куртин, на полянах и прогалинах качались метелки двухметрового пырея. Никакой косарь, понятно, здесь годами не появлялся, и скорее всего, не по лености крестьян, а потому что место было низинное, трава жирная и в тени от кустов сохла худо. А метать недосохлое сено, хотя бы и метлицу, - зря только пластаться: сгниет, затохнется. А вот и пожня. Здесь действительно просторнее, хватает ветра и солнечного света и стоит стог, уже огороженный от коров и лосей, дождями оглаженный. Тут мотоциклетный след исчез, и дальше, как ни присматривался в тревоге, не обнаружил ни одного отпечатка человеческого сапога. Это меня так обескуражило, что через сотню метров я снова подверг тропу тщательному обследованию. Нет, ни одного отпечатка человеческого следа, только коровьи, но и они вроде как с каждым витком тропы редеют. Колеи здесь были еще запущеннее, чем по берегу Илезы, и здесь уж точно никто не езживал даже на телеге. Неужели тот мужик не соврал и здесь действительно н е х о д я т?
Я внутренне напрягся и нащупал нож в кармане. Как это бывает, когда с холма спускаешься в низину, разведывательный импульс удавалось посылать лишь на несколько метров, куда достигал взор. Покой был не только м е с т н ы й, вокруг меня, но и абсолютный – покой огромного пространства леса, замирающего на закате каждой веткой своего нескончаемого тела, каждым листком; когда с разгону, сам себя нагнетая, я вдруг застыл на тропе и чуткими ушами-локаторами навострился услышать хоть какой-нибудь шум (шорох мыши в палой листве, перепархивание пташки), то наткнулся именно на обвальную тишину, насыщенно густую, безбрежную, отнесшуюся ко мне, живому и пылкому, не внимательнее, чем к мыши. Я был здесь всего лишь одним из малых сих, всего лишь животным. Но я-то был иной, чем эти пышные неподвижные декорации, чем эти сквозистые осины, чем эти траурные ели, под которыми темно и влажно. Цивилизованный человек, читавший Джойса без комментариев, прытко шел по лесной тропе, точно в сводчатой зале, и беспощадно подавлял нескончаемый страх: а вдруг сейчас встречу медведицу – куда я с перочинным-то ножиком? И при виде каждого муравейника, - а их встретилось несколько, и преогромные, - я чуть ли не садился от страха на копчик. Даже вырубки, разреженные пространства, на которых отдохнул бы запертый взгляд, не встречались, а только с каждой минутой тускнели краски осин и усугублялась мертвая тишина. Потом вдруг пошел очень мелкий, очень густой березняк и так решительно стемнело, что я ощутил себя в лабиринте, утратившим ариаднину нить: на каком-то повороте я именно ее выпустил. Уже тогда доверявший интуиции, я немного вернулся назад и, когда чувство безопасности и внутреннего благополучия, преобладающего над страхом, возвратилось в сердце, продолжил путь в этой сводчатой анфиладе. Похоже, этот двадцатилетний березняк, густой как гребенка, вырос на месте еще тех первых, предвоенных, сталинских лесозаготовок. Это еще не было тайгой и станет ею дай бог через полвека, но это уже вновь становилось возобновленным лесом, хотя и сорным по качеству древесины. Вскоре самые низкие дремные места остались позади, дорога заметно пошла на подъем. За каждым поворотом я старался предполагать знакомые места: лежневку и ручьи, по которым наша семья когда-то косила сено: Лога, Ковбенка. Но версту за верстой развивалась лесная тропа, и все ее перспективы были незнаемы. Создалось на миг антинаучное убеждение, что, с тех пор как тут проходил отец, я первый, кто этим путем идет. Я н а с л е д о в а л, не духовно, а как бы генетически. Я не хотел походить на инвалида, пьяницу и шизофреника, я прочитывал Джойса без комментариев, и мне не светило жить в хижине с завалившейся печью, потому что домовые муравьи источили стояки, на которые печь опиралась. Да я и путешествие-то это предпринял, возможно, с той целью, чтобы такого наследования не случилось, чтобы, как и большинство из них, зажить наконец обеспеченно, с деньжатами, подмосковной дачей, семейным транспортом – автомобилем «жигули». Не хотел я быть на него похожим. Я больше не хотел страдать и отдуваться за всех этих бесчисленных паскудников, за всех этих кармических умалишенных. Помоги только, Господи, выбраться живым из этого леса, пройти этим нехоженым, - в прямом смысле, - тридцать лет никем не хоженым путем, и будь я проклят, если еще куплюсь на эту прикладную геодезию с этнографией.