Путешествия по следам родни (СИ) - Страница 63
Дальше путь предстоял в одиночестве, а окрестность была такова, что живописцу на ней работы не нашлось бы. Я шел проворно, чтобы успеть до наступления темноты. На десятом километре начались заброшенные делянки, и на большом пространстве открылось светлое небо и акварельный горизонт. Делянка в противность многим виденным мною прежде почти не заросла вицелоем и малиной, хотя заготовители покинули ее давно, - и я понял почему: суходол, мшаник. Здесь рос даже не ягель, а лишайник, - плотной сухой коркой покрывающий каменистые неудобья на Севере. Я заглянул в мутное окно деревянной бытовки на еще крепких санях, но голос предостерег, чтобы я туда не входил: железо, солярка. Так, должно быть, настораживается волк, когда на своей тропе чует капкан, который хотя и обмазан жиром, а все попахивает. Голосу я внял, пачкаться не захотел, но поверх юношеской отваги и приключенческого любопытства впервые после того, как сошел с автобуса, распространились тихая грусть и телесная усталость. Тихая грусть была от того, что я не столь приспособлен к жизни, как те, что оставили эту бытовку, эти тросы и горы валежника, а усталость – от того, что отмахал уже порядочно. Отсюда пошла уже не грунтовка, а лежневая дорога. В Новом Южном Уэльсе это называлось бы вересковой пустошью. Облака над ней слоились, и небо сквозь них бирюзовело, как бывает после дождя и похолодания там, в вышних.
Отсюда я почесал уже не так бойко и без страха, потому что перестал опасаться, что дорога исчезнет. А вскоре случился и повод немного отдохнуть: я вышел к мосту. «Р.ВОТЧА» - гласила синяя эмалированная таблица. Поразило, во-первых, что в глухом месте сохранился вполне цивильный указатель, то есть что не нашлось охотника его уничтожить, а во-вторых, что река называлась так же, как еще три притока по левому берегу Сухоны (этот был правый), где пролегало шоссе Вологда-Нюксеница. Я как-то сразу успокоился и даже подумал, не заночевать ли здесь. Развернул карту и увидел, что на ней моя дорога пересекает не Вотчу, а всего лишь ее приток. Но это было одно из тех недоразумений, на которые я уже научился не обращать внимания. (Через несколько лет я, например, пользовался с в е ж и м справочником адресов и телефонов, в котором не обнаружилось третьей части списка. У меня вообще очень большие проблемы с достоверностью и современностью, потому что в родне много Козерогов, которые живут в прошлом, где все адреса устарели, и Водолеев, которые ищут там, где еще ничего нет). Мне ведь без разницы: если законодатели назвали ч а с т ь как целое, значит, так оно и есть. Тревожило другое – что Вотча того же корня, что и «отец», «вотчина», а к отцу я в те дни испытывал не то чтобы холодок, а и просто горькое недоумение. Вотча – отьць – отьче – течь. Словом, то ли отчизна, то ли то, что течет. Отчизны я боялся, потому что не оставлял попыток выехать. Так что даже умывался этой мягкой болотистой водой боязливо, как если бы колдовал или кощунствовал. В этом путешествии я вообще чувствовал себя как-то особенно чужестранцем, не сродненным с пейзажем.
Я миновал мост и, уже подымаясь к песчаному бугру, бросил косой случайный взгляд на вечернюю долину реки. И увидел за кустом рыбака. Тут я повел себя не только чуднó, но и совсем непутем: сбросил рюкзак при дороге и лесом, прячась за тощими порослями, зашел рыбаку в тыл. Я зашел ему в тыл и, прислоняясь к дереву, четверть часа наблюдал, затая дыхание, как он ловит рыбу. Рыба у него не клевала, но плес, видимо, был глубокий и на быстрине он видел играющих хариусов, потому что закидывал и закидывал. Когда, наконец, он повернулся ко мне вполоборота, я увидел его лицо в небольшой седой клочковатой бороде и понял, что это несостоявшийся тесть – отец той самой женщины, с которой была бурная, но бестолковая связь. Мало того, что он мне пакостил на волжской реке Шоше, он теперь объявился и на притоке Сухоны. Я, мол, отец, какого, мол, черта ты не женился на моей дочери?
Я чуть было не сказал ему: а разве не ты меня выставил из дома? Не ты сказал, чтобы я больше не ходил, потому что твоя дочь меня не любит? Ты что же – торчишь здесь и требуешь, чтобы я возвращался, садился в Минькове на обратный автобус до Вологды, возвращался в Москву и шел к твоей блядской дочери вновь на поклон? Не клюнет у тебя, понял? Не клюнет: не поймаюсь я на твою уду!
(Удой – удом – между прочим, еще в ХУ111 веке называли половой член)
Он закидывал лесу, вокруг было очень мирно и тишина до того невесомая, что мог появиться и заяц, поверив, что безопасно. Поросль была именно той длины, которая годится для удилищ, а в рюкзаке была рыболовная снасть. И вот тесть с Таганки, а может, отец из Майклтауна закидывал здесь удочку – соблазнял: порыбачь! Порыбачь, ведь ты это дело так любишь.
Я действительно это дело когда-то очень любил, сутками пропадая на реке вот так же, как этот незнакомый мужик. Но главное, что меня расхолодило в тот раз, были два обстоятельства: во-первых, вечерело, а я положил заночевать в поселке Комсомольский, а во-вторых, мужик ни разу за четверть часа ничего не выудил. Ни ельчика, ни пескарика. Он был, видно, откуда-то поблизости, - может, из поселка, может, из деревни Бережок. Не уловив рыбака ни в чем предосудительном, я снял тайное наблюдение и возвратился к рюкзаку. Что-то мне было одиноко. Вроде не было никаких препятствий к тому, чтобы подойти, по-дружески заглянуть в его пестерь, поболтать, справиться, далеко ли до поселка…
Почему же я так себя веду-то?
Перевалив песчаный бугор, уже в сотне метров от реки я понял – почему: потому что он, сволочь, меня опередил. Не будь его, я, проходя мимо стройных березок, вырезал бы себе удилище и все-таки здесь заночевал. Я именно что хотел заночевать здесь и мост перешел, чтобы оба берега обследовать. Вот так же и вешку при слаломе ставят, чтобы лыжник видел пределы и выписывал фигуры не абы как. Уже самое присутствие постороннего в мирном пейзаже было противоестественно.
К поселку я подходил в вечерний час. Должно быть, был уже август, когда вечерами прохладно. Я решил не входить в поселок из опасения. Не мог бы его толком объяснить. Не хотелось там что-либо узнавать. Как если бы встреченные люди и даже животные могли подгадить, замутить некую феерическую грусть, с которой я весь этот путь проделал. Поэтому при входе я перелез изгородь, перепрыгнул сухой ручей, в котором вода стояла только в бочагах, и по бритой голой пожне, почт такой же, как у Терехова, прошел до ельника. Ельник был хороший, плотный, полный сушин и всякого хвороста. Я делал всё до того сноровисто, что сам себе дивился: бросил рюкзак на сухую боковину на опушке, наломал побольше хворосту, надергал из низкой копны у ручья свежего сена несколько охапок – на постель и для костра, ополоснул и залил чайник из бочаги. Я во что-то играл. «Игры, в которые играют люди». И вот я в одну такую играл, с удовольствием растянувшись на охапке свежего сена поверх диванной накидки. Костер скоро разгорелся и перестал дымить; это успокоило, потому что я опасался, что на дымок заглянут из любопытства вечерние поселковые парочки. Вечер был до того застойно тихий, что вскрики девок и тарахтенье мотоцикла доносились, словно из глубоких трюмов корабля. Пока готовился к ночлегу, пока разгорался костер и закипал чайник, я беспокойно обследовал окрестность и даже прошел перелеском к окраине поселка: нет, ниоткуда ничто не угрожало. Страх зверей поблизости от людей был странен. Я еще раз потревожил копну, потом умылся из ручья и постоял у дороги, облокотясь на изгородь. Что-то во всем этом было знакомое. Страх и любопытство те же, что в детстве, когда ходил с пацанами к цыганским шатрам за деревней. Те цыгане были не больно музыкально одаренные, они кружком сидели вокруг костра, пили красное вино и переговаривались на сердитом гортанном наречии; я что-то даже не видел у них коней, но костер в ночи был очень красен и искрист, цвет вина рубинов, его бульканье и треск углей запомнились. Но сейчас было иное: тогда я смотрел чужую иную жизнь, а теперь жил своей почти так же. Может, они нас боялись, потому и разговаривали по-цыгански. Может, я этих людей из поселка почитаю хуже зверей, оттого и остановился за околицей.