Путешествия по следам родни (СИ) - Страница 61
На повертке я выскочил с верхотуры и весьма неудачно, чуть не клюнув носом асфальт, но когда пошел заплатить, водитель денег не взял. И на том спасибо. Жалкий, несчастный, я пошагал по бетонке, зная, что и там, на перевозе, меня никто не ждет: автобус уже ушел, а прибудет ли еще транспорт, чтобы гнать за ним паром, - это бабушка надвое сказала. И вот теперь, пускай над автострадой Тотьма-Нюксеница хлещет проливной дождь в тумане и радиоактивных осадках, вообразим, что начало марта (или нет: конец апреля, ледоход только что прошел), сумерки той густоты, которые иногда почему-то называют «куриная слепота», снегу еще столько, что, собственно, протаяли лишь наезженные колеи. Но они сухи, потому что к вечеру подмораживает, и близорукий путник с рюкзаком за плечами бойко чешет домой. Блудный сын к папе. И на душе погано, потому что я убежден, что мне и появляться-то у него нельзя.
Оказавшись на берегу, в виду тускло-оранжевых огней Майклтауна, я орал четверть часа, потом пел песни, потом смирился, поняв, что паром приедет только утром, когда повезут рабочих на делянки и пассажиров в Тотьму. Вода стояла высоко, несколько нижних бетонных плит причала затопило. Иногда еще проносило льдину, она жестко терлась о забереги, ворошило голые кусты. Повыше на подъезде стояла еще одна бытовка – сварной домик, обитый стальным листом изнутри и снаружи, но без печурки. Я вошел внутрь и растянулся на лавке, тоже стальной: стальные листы холодили даже сквозь теплую куртку. Темень усугублялась, а я не мог даже запалить костер: не оказалось спичек. С лесобиржи, которая и днем-то представляла безотрадное зрелище нагроможденных бревен, лесопилок с горами желтых стружек, черных подзолистых изъезженных дорог, теперь помигивал только мокрый фонарь на крюке возле слесарки. Вот так: в километре отсюда отец и мать, а я ночую здесь, в рабочей бытовке. Из лесу мог выйти разбуженный по весне медведь: говорили, что в Пиньгах они водятся, а в бытовке даже дверь не закрывается, нет ни огня, ни ножа. Вот так: они спят в постелях (те – в теплых мягких московских, эти – в грязных клопяных майклтаунских), а я застрял на другом берегу в бытовке, и холодина такая, что зуб на зуб не попадает. Вот так: они все парами, у них у всех для их ключика есть замочик, а я забыл, когда в охотку с женщиной ночь проводил. Вот так: они все рабочие и любят технику, а я писатель. Гуманист. Интеллигент. Они с финками и гранеными стаканами, в которых водка, а я со стилом. Со стилом, не со стилетом.
От полой воды разило стужей, всю ночь там что-то булькало и чавкало. В эту кошмарную ночь я поклялся в Майклтауне больше не бывать.
МИНЬКОВО - ПОЖАРИЩЕ - НИЖНЯЯ ПЕЧЕНЬГА
Все говорят: загадочная русская душа. Сказали бы лучше: спьяну, с разгулу, спонтанная, в поиске. Пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что. Если бы мне, как древнему еврею, было известно положение с родственниками хоть от Иосифа, хоть от Ноя, хоть от прежде жившего Иафета, вы думаете, я помчался бы вторично в ту же степь – в Бабушкино Вологодской области? Да я бы, Иосиф Ноевич Яфетсон, прежде чем тащиться туда, знал бы на своем пятом десятке, что у меня там живет двоюродная сестра Ольга, располагал бы ее адресом и телефоном, знал бы, чем она занимается, бизнесом или онанизмом, и она бы обо мне беспрестанно помнила и давала знать, что помнит: поздравлением, стишком, знаком.
А я?
Годом прежде я туда ездил и – помните? – выходил в Бабушкине (Леденьге) покурить в ожидании отправки автобуса. И через год опять устремился.
А всё оказывалось чрезвычайно банально: ей сорок лет, а она сидит, сука, молчком и знать о себе никому не дает. А я туда упорно стремлюсь, как Шерлок Холмс на оброненный сигарный пепел. И знать не знаю, что у меня там кузина. Родня. Влечет меня туда неосознанно – и все тут. Как какого-нибудь Пьера Кюри, который кусок радия случайно забыл на фотопластине. Комбинировал-комбинировал, и бац: открыл нового родственника. Ольгу Антоновну.
Но самое-то замечательное, что я и в ту поездку, во вторую, выходя в поселке Миньково Бабушкинского района, не предполагал в этой местности наличия родственников. Покров с тайны спал, и она открылась гораздо позже. И, следовательно, не являлось глупостью, хотя бы для моего личного существования, что этот факт был от меня утаен. Если мы в России хотели построить рациональную, умную, европейскую жизнь, то, разумеется, я должен был знать о ней. Но если нашу, российскую, - нет, не за чем: чудо, тайна, авторитет надежно охраняют самые простые истины, чтобы в старости преподнести их нам как открытия. И я уверен, что еще много-много лет типичному русскому не удастся с к о н с т р у и р о в а т ь произведение. Так же просто и отважно, как Эйфель свою башню, как заурядный беллетрист Фред Бодсворт заурядный в англосаксонской традиции роман «Чужак с острова Барра». Вот он имеет факты, располагает информацией, несколькими справочниками, печатной машинкой, договоренностью с издательством о публикации. Садится и пишет – с интригой. Вот он имеет кирпич, бетон, котлован, смету, проектировщика, - делает расчет и возводит свой дом.
Такое у русского немыслимо никогда. Подчеркиваю: н е м ы с л и м о н и к о г д а. А если он все-таки нечто сделал с умом, с толком, с интригой, отбрасывая лишнее и располагая недостающим, смотри, нет ли у него в роду англосаксов или хоть евреев. Может, он Михаил Кузьмин, оттого и пишет сюжетно.
Вот и мне в то лето захотелось инстинктивно в те места, но уже не проездом в Великий Устюг, а попутешествовать. И как знать, припало ли бы это желание, знай я, что в Бабушкине проживает двоюродная сестра Ольга Антоновна. Вряд ли.
А так я вывалился из рейсового автобуса весело и бодро, как борзая, и с тем же исследовательским инстинктом. Почему здесь, а не ближе, в Бабушкине, и не дальше, в Никольске, не знаю, но думаю, что все дело в дороге. Уже несколько минут я торчал при выходе на подножке, а водитель всё рулил и на подступах к Минькову въехал в такой дождь, что, когда злорадно остановил машину, я испугался ступить на асфальт: дождь стоял стеной, как мокрый плащ. Отвесные струи изливались без ветра, автобус скрылся фырча. Я бросился трусцой по осклизлой тропе к ближайшему дому по дощатым мосткам, мимо распахнутого палисада, где поливало тощую мокрую березку, но поскольку козырька или другого укрытия не нашлось, вбежал, возбужденный и продроглый, в обшитое крыльцо, продолговатое, с тремя крашеными ступенями (вроде веранды). Там было свежо покрашено коричневой краской, стояли детские сапожки и несколько стоптанных бот, а также сидел, обвившись хвостом и серьезно глядя на ручьи, лохматый серый кот. Я вбежал в эти ступеньки, отряхиваясь и вскрикивая, в возбуждении от открытой радости жизни, но из двери тотчас вышел крепкий парень с брюхом и строго спросил:
- Чего надо? Кто пустил?
- Я только дождь пережду…
- Нечего тут… - продолжал домохозяин, наступая животом на промокшего путника, и я тотчас сообразил, что он переживает за свои синие «жигули», которые тут же чуть дальше прополаскивало ливнем так, что они стучали, как цинковое корыто.
- Да пусть он переждет, - заступился следом вышедший коренастый старик. И от всего этого повеяло вдруг чем-то неуловимо знакомым: ага, старик – это тесть. Вроде у него там в деревне похожее крыльцо. Но этот парень определенно не шурин, потому что шурин не жмот, не сквалыга. Значит, Ольгин брат, Алексей. А вот дворик такой же, и там вон дверь в хлев: того и гляди, оттуда заблеют овцы.