Путешествия по следам родни (СИ) - Страница 59
От этих мыслей я улыбнулся. Это были животные. Я тоже был животное. Я был Цыган. Цыган – это свободное животное, которое ночует где вздумается, лишь бы не было крыши, и берет что хочет как свое. Томаты были еще зелены, а моркови и бобов я нарвал. Этих животных я мог разгородить и увести, они уже чувствовали мою власть. Я был скотовод, а это были – скоты. Это были скоты. И с тылу, под крышей сейчас спали в потных постелях тоже скоты, но иначе оформленные, с с о б с т в е н н о с т ь ю. У моего приятеля, быка-двухлетка, был только замусоленный недоуздок на толстой шее, а у лошадей же и этой собственности не имелось, а у тех, под крышей, была к р ы ш а, стоянка, место, где стоять. И вот теперь я мог увести этих, продать в Харовске и навредить тем. Здоровый, дерзкий, голодный, с наглой, только цыганам свойственной лихоимной потребностью мести, я опять пошел по деревне и попытался проникнуть в автофургон. Он оказался цельнометаллический, а кабина заперта на ключ. «Попросись на ночлег». – предостерег внутренний голос. «Мне и там хорошо, раз вы такие сволочи», - ответил я тоже внутренне и беззаботно улегся под тучным и ветреным небом, опять напугав сторожевого быка. Глядя вдоль темного луга, я мечтал, когда рассветет, уйти туда на топографическую разведку, и сожалел, что не в состоянии причинить этим скотам урон больший, чем несколько сожженных гнилых досок. Не то чтобы хотелось подпустить им петуха, не то чтобы украсть лошадей, но чего-то, что поколебало бы и нарушило их корень, их картофельную лунку, их постоянножительство, антагонистичное моему бесприютству, - хотелось. Вместе с тем я как-то остро понимал, что мне нет до них никакого дела, как вору – до человека, который уходит с неукраденным бумажником.
Возмущенный происками и притеснениями от родни, этой ночью я переживал некое злорадное воровское удовольствие ночевать в их огороде (слово «город» того же корня) вместе со скотами, точно кукушка, которая теперь сама снесла яйцо в чужое гнездо и завтра чуть свет улетит. Ночь пройдет – и спозаранок в степь, далеко, милый мой, я уйду с толпой цыганок за кибиткой кочевой. Ветер был тот, низовой, о котором говорят: «в воздухе пахнет дождем», и запах был тот, от множества возможной воды, но милее и непривычнее всего были эти лошади и бык в корале, точно обязавшиеся стоять всю ночь непреткновенно из уважения к моему соседству. Слегка дремля под чистым ветром и морщась, если наносило дыма, я лежал в чуткой дремоте и чуть ли не впервые (потому что на рыбалках с ночевкой этого не происходило) ощущал как бы тотальную нужность себя, скота, среди скотов в поголовном скотстве. По дороге прямого разбоя и вольнолюбия я еще мог бы пойти, но в эту ночь мир, миропорядок, мироздание, бытие, Бог показали мне въяве, что я внутри них, в полноте, и совершенно им чужд. Может быть, грабить и разрушать хотелось оттого, что почувствовал себя сиротой? Так нет же: как почувствовать себя сиротой тому, кто не был слитен, сроднен? Те, в нескольких метрах, что лежат сейчас в потной постели вместе – их разъедини, так они помрут, не укрытые, а я в эту ночь, точно кочевник на пути в Дамаск в стороне от каравана: насбирал хвороста и под скалой, чтобы защититься от хищников, разжег огонь. П у с т ы н я м и р а. Понимаете: чтобы ее почувствовать, чтобы поэтическими восторгами и дивами насладиться, нельзя, во всяком случае, осознанно, служить людям. Майн Рид и Зейн Грей меня бы поняли, но я жил в России. Я впервые не любил животных; я впервые смотрел на них как на инобытие, которому мне заведомо нечего предложить. Но если бы сейчас на огонек наведался хозяин усадьбы, которую я подсознательно боялся поджечь в столь ветреную ночь, я бы понял его еще меньше. Понятно ли я говорю? Мне нравилось, я обладал звериным составом – от того эти лошади и бык так тревожно косились на мой бивак. Не могло быть, черт побери, чтобы всё это прешло. Меня же скоро здесь не будет. Кто способен вместить, да вместит.
Бык был определенно сволочь, потому что он вновь подошел к загородке и, чуть ли не положив на нее тупую широколобую башку, смотрел на меня во все большие глаза. Я перестал подбрасывать дрова и немного как бы забылся.
Спалось худо, я поднялся до света, скатал постель, доел завтрак, разбросал костер и торопливо ушел. Чувствовал себя как фронтовой разведчик Иван: задание выполнено, фашисты обнаружены, пора уходить. Ни сожаления, ни трепета. Я боец, я на войне. Они сейчас орут в парламенте, колыхая свои животы, по проблемам приватизации государственной собственности и купли-продажи земли, но это то же самое, когда они вопили: разгромим врага! не отдадим ни пяди русской земли! завершим освобождение порабощенных гитлеризмом народов Европы! Вот и я солдат, хотя разговоры другие, и злоба по другому поводу. Мое дело маленькое: я не чувствую ни малейшего торжества по поводу того, что переночевал на территории экс-супруги. Потому что это вполне могла быть и территория Майклтауна, оккупированная врагом: родственниками по отцу. У них, у первых пехотинцев тех лет, была походная скатка: шинель, еще что-то – и они ее наискось тела надевали на манер орденских лент. Господи, как же она называлась?
Чего-то как будто недоставало, и вскоре до меня дошло: вещественности от пребывания здесь. Сознавая, что ботанические интересы и природолюбие в моем случае – лишь остаточные рудименты после связи с Тельцом, я все же время от времени посещал придорожные канавы и составил букет: клевер, ромашка, звездчатка, мышиный горошек, тимофеевка, овсяница, зверобой, болиголов, колокольчик, лапчатка, иван-чай. Неизвестных трав я не собирал, а известных оказалось совсем немного. Ни в чем-то не специалист, разозлился было я, но букет выбрасывать не стал.
Где-то при пересечении тракта на Сямжу я запутался в мостах через Кубену или какой-то из ее притоков и сидел на перекрестке час с четвертью: ждал информатора, а час был ранний. Наконец, какая-то очкастая бабенка-попутчица, в которой я признал экс-супругу, довольную, что развед-миссия выполнена и муж послушно, как зомбированный член нашего могучего социа… капи… тьфу! как инсургент нашей волшебной страны, вернулся от резиденции Лис и теперь хитрее самого дьявола. Очкастая бабенка, учительница средней школы, внимательно вошла в мое положение и развернула меня в обратную сторону, потому что я стоял на пути в село Сямжу, а стремился в Харовск. Разговаривая с ней, я думал, что жена мне все же должна бы симпатизировать, хотя и допускал, что это самообман, потому что на самом деле не было случая, чтобы она на меня не наорала, когда я у нее появлялся по какому-либо поводу. Было опять ощущение, что тут идет некая соревновательная путаница и пространственная перестановка, как было на висячем мосту через Кубену. И, не в силах разобраться в развертках и мостах на сельской в общем-то дороге, я глупец каких поискать. Букет я было протянул ей и хотел даже приволокнуться, но она, давши разъяснения, почесала по сямженской дороге так бойко, что, голодного и недоспавшего, меня взяли завидки. Опять возникла неотвязная мысль, что надо бы доехать до сестры и что эта очкастая – она, но возражение нашлось опять то же: «А деньги где?» Пусть вот теперь чешет к своим вологодским родственникам в Сямжу, раз у нее не все дома и полно замыслов в ущерб брату. У кого же из прославленных философов, дай бог памяти, было представление о Мировой Душе, Панпсихее, состав которой, мы, - лишь ее оскропотки? Это не Гегель. И не Кант. Должно быть, Платон?
Июль был очень хорош, но не для тех, у кого денег лишь до станции Семигородняя (один перегон от Харовска). Кучевые оболоки весело слоились по небу, как это было и в те времена, когда я мог бы беседовать лишь с тремя гнедыми Лошадьми и упрямым Тельцом. Хотелось плеваться, плеваться и плеваться, потому что автомат было купить не на что. Вода в реке была прямо-таки бирюзовая, прямо лен-василек под ветром, но я-то, огорченный душевно и безмерно усталый, знал теперь, что все это – липа, мишура, декор, а вот если в Семигородней высадят и не позволят доехать хоть до Вологды, поможет ли корреспондентское удостоверение?