Путешествия по следам родни (СИ) - Страница 56
«И чего приехал? – тоскливо размышлял я, стоя перед мостом. – Ведь был же уже в Тарноге… Хоть бы с матерью чего худого не случилось. Что вообще за странности со мной происходят который уж год!» Тревога росла, множилась на фоне общей оптимизации самочувствия, но получасовое допущение я уже от кого-то получил. Впрочем, не так уж трудно было догадаться, кто там нагнетает истерию и психоз, - стоило еще часов восемь-десять продлить путешествие на север и восток, в район сталинских лагерей, расцветших ныне поселками городского типа (п.г.т.): сестра.
Я отбросил тревогу и шагнул на мост. Шел – и возникало неотвязное представление некой пространственной перестановки типа «алеа якта эст»: вот, мол, ты и перешел Рубикон, вот, мол, искупался. Уж в Сухоне тебе тепереча, паре, не купыватче. Укор был материн, внутренний гэбист и стращатель подзуживал, а я старался только восхищаться чистотой реки. Он был бессилен, а страшилищами он меня закончил пугать еще в начале девяностых.
(Понимаете: одно дело, когда пишешь, таким образом решая назревшую или темную личную проблему; это называется «спасаться творчеством», как женщина спасается рожденными ею детьми. А другое, как сейчас: писать, расходуя неприкосновенный запас, устойчивый статический нейтралитет, прекрасное самодовольствие и равнодушие. Этого в моей судьбе было дано так мало, что я не хотел бы расходовать эти ингредиенты, изводить добро на дерьмо. Я даже не уверен сейчас, что, исследуя харовскую поездку, не создаю себе проблем или не помогаю врагам решать их проблемы. Вот. Зачем все-таки пишу? – спросите вы. Вот именно, зачем?..)
Когда я утверждал, что удовольствия длишь, имелось в виду, что есть, например, удовольствие давно не мывшегося человека или шахтера при виде чистой проточной воды. Кроме того, что был потный, я, проживая в Москве, был так давно гоним, так давно не соприкасался с натурным, так давно и на полной эмоциональной злобе ненавидел духи «шанель» и автомобильную полировку (а именно такого рода искусственной красотой, такой правотой цивилизация и изгоняла меня, грешного натурального человека), что эта благословенная мелкая речка воспринималась как желанный оазис. Ведь я сотни раз проезжал и десятки раз стоял в летней Москве на Электрозаводском мосту, но Яуза не только не вызывала интереса влажностью, мокростью, но и полное отвращение: никто же не стремился бы, кроме извращенцев, искупаться в разведенных экскрементах. А ведь это была та самая Яуза, в которой еще Леонид Сабанеев ловил рыбу на пуды. Теперь же я предвкушал настоящее блаженство ч и с т о й проточной воды. Причем – нисколько не выдумываю – к этому предвкушению добавлялся привкус а с т р а л ь н о й чистоты моей стихии – воды. Я готовился искупаться как бы в себе – в воде. И некие контролеры, допустившие меня сюда приехать, зная, что волжскими реками брезгую, допустили и искупаться в Кубене в жаркий июльский полдень.
На зеленом берегу я быстро скинул одежду и, неловко после обуви ставя стопу, пошел по камням в воду. Это было благолепие! Ничего чудеснее этого купания у меня не было. Эту красноватую, как слабая марганцовка или чай дерева каркадэ, эту студеную и чистую воду можно было пить, как охлажденную пепси-колу, а не то что плавать в ней. Окунувшись сразу и с головой в этот горный хрусталь, я ощутил себя рыбой, тем более что шемая тут же во множестве вертелась под ногами. Ни одной поганой водоросли не встречалось глазу, ни одной вонючей кубышки – только россыпи разноцветных камней, среди которых сразу захотелось начать поиски всерьез поделочных. Я плавал, нырял, поворачивался с ощущением, что я куда моложе, здоровее и счастливее этих детей (хотя был только строже в расходовании сил и не визжал). Дважды я пил эту воду долго и вдосталь, как делают, забредя по колено, коровы в жаркий полдень; когда литая прохлада влаги вливалась в распаленное нутро, в то время как такая же литая напористая сбивала и раскачивала тело, я познавал блаженство настоящего покоя. Такое же со мной бывало осенью, если проселочная дорога сплошь блестела лужами, а с небес с пробрызгом и ветром продолжало лить. И как очень хорошее вино полезно в меру, и очень большое удовольствие – не затянутым, мое купание тоже не продлилось и десяти минут. Я только подумал со сглаженным раздражением, что эти небесные блюстители, контролеры, ангелы, предстоя окаянной душе моей, слишком увлекаются запретами. Я еще не знал тогда, что наслаждения в моей жизни будут ими пропорционально отмерены и всё последующее поведение сдержанно подчинено защите интересов будущего поколения (или, возможно, соузников из смежных камер). Но и этот укол раздражения не был протестом, это была печаль.
Я знал, что больше не увижу Кубены, но купался в Кокшеньге. То есть в Сухоне-то, на родине отца, я купался бессчетное количество раз, а вот в материнском речном притоке – впервые, да и то в подмененном. Вот такая сложная штука – жизнь, особенно когда у вас полно сумасшедших родственников. Удобное положение среди них, чтобы они тебя бритвами не покромсали и спичками не сожгли, не скоро отыщешь. Усилия по реабилитации и спасению других, пусть даже и потомков, тобою самим воспринимаются как милость, как дозволение самому спастись (да побыстрей!), а ведь чувствовал я и тогда, что эти скоты изводят мать и сам я, здесь вновь объявившись, ей врежỳ. При этом новое пространственное положение, дополнительные сигнатуры качественно измененного бытия следовало все же осуществлять, хотя бы и по тому парадоксальному постулату, который в свое время вывел Лев Шестов: мол, если у меня умер отец, так это ужасно, а если у соседа – это естественно, в природе вещей. Так вот, я-то приезжал чувствуя, что это м о я мать умирает, что это я смертельно рискую и противозаконно наслаждаюсь, что поэтому, если уж рисковать, то в быстром темпе и. возвратясь в Москву, постараться вред от поездки дезавуировать. Это был тот же тришкин кафтан: от полы отнималась заплата, чтобы надставить рукав. Руина в одном месте оказалась необыкновенно крепка, и я реставрировал ее наиновейшим составом.
В редакции я тотчас вскинул рюкзак за плечи и молча двинул к выходу. Это были очень пустые сердечные люди, а я уже научился не транжирить злобу по пустякам. Предлежала очень сильная положительная эмоция – пешком в хорошей обуви по северному предвечернему холодку в обрамлении природных красот верст двадцать прошагать. Туда ведущая харовская улица была по-деревенски тениста. Предполагалось, дав крюку через деревни Лисино и Малинник, вновь пересечь Кубену и добраться до районного центра Сямжа, а уж оттуда автобусом до Вологды. Но далеко ли доедет паровоз, у которого в топке лишь одна лопата угля? Так и у меня в рюкзаке лежала лишь одна банка рыбных консервов. Пусть в сердце горела отвага и душу возвышал энтузиазм, путь предстоял неблизкий.
Но воздействия он не оказал – вероятно, из-за психологической установки на любование: похоже, эту местность мои локаторы снова не пеленговали. В деревне Беленицыно я решил было прямо чесать на Сямжу, чтобы не надрываться, потому что Лисино лежало далеко в стороне; но в этом случае остался бы неосуществленным з а м ы с е л. Порядком уже усталый, преодолевая лень и жажду, я решил все-таки идти на Лисино. Тот факт, что на карте не оказалось деревни Тимониха, зато в Грязовецком районе такая была, ввел меня во многочасовую внутреннюю дискуссию: так все-таки в Харовском или в Грязовецком районе живет писатель Белов? Нельзя было не доверять объективности и действительным людям, с которыми только что говорил. С другой стороны, даже на этой подробной карте такой деревни не было, а вот в Грязовецком районе – была. Я начал было думать о паранормальности всей нашей поебаной земной действительности, и в течении всего времени, пока шел, об этом думал. То есть вполне могло быть, что я его не там ищу, Белова. Следовало выйти, не доезжая Вологды, и а н а л о г и ч н у ю же ситуацию, только южнее, расследовать. С другой стороны, редактор не мог говорить о своем районе как о Грязовецком – это чушь. Следовательно, сохранялась какая-то еще не разрешенная личностная нелепица. В пути я не раз разворачивал карту, находил в Грязовецком районе деревню Тимонино и с тоской всматривался в кружочек ее масштаба. Что-то здесь было напутано, непостижное уму. Я пытался вспомнить, что писал прозаик Евгений Носов, однажды тоже пробиравшийся этим путем, но воспроизвести в памяти топографию уже не мог. Но в Харовском районе деревня Тимониха отсутствовала начисто, это точно. Внешняя похожесть Белова на евангелиста Луку и отца той женщины, с которой у меня была бурная, но бестолковая связь, окончательно запутывала дело.