Путешествия по следам родни (СИ) - Страница 39

Изменить размер шрифта:

Лишний человек, получив от Литкенса номер домашнего телефона (он жил в Москве), а от Валентина – заверения, что из стульев составится кровать, а три дня совместного проживания его не отяготят, я уже знал, как поступлю: через час меня здесь не будет. прекрасные, славные люди, все они принимают во мне участие. Если не брать в Серпухове обратный билет, здесь можно купить пачку печенья, булку и пяток куриных яиц, которые сварить вкрутую в чайнике: будет что в дороге перекусить. День предстоял мерзлый, без солнца, совсем не таяло. Перчатки были коротковаты, на запястьях торчали раструбом, туда заползал холодный ветр; куртка имела вид еще приличный, но от соседства с рабочими спецовками и сосновой смолой кое-где изменила изначальный цвет. Главное, что не удалось поспать, а если не спать еще одну ночь, то есть, если не вернуться к вечеру в Москву, жди нервный срыв. А ведь могу здесь осесть, прижиться, втереться в коллектив; такую возможность и директор не исключал, и некий внутренний голос уговаривал использовать. Это здоровье, это долголетье, это мужество, это борода лопатой и усы в сосульках, это Фритьоф Нансен и Отто Свердруп, это Чингачгук Большой Змей с плоским охотничьим ножом в кожаном чехле и Крокодил Данди. Но, хотя эти обеты и герои меня привлекали, я действовал как худой цыган без семьи: побросал записи и продукты в рюкзак, вскинул его на плечи и – ни здрассте, ни прощай – двинулся вон той же дорогой.

По случаю выходных движения не было, лес по обе стороны стоял заколдован и тих, только от пестрого дятла летела деревянная дробь. Березы были такие белые, ровные, лет под сорок, без подлеска, что рябило в глазах и светлело на душе. Я свернул с дороги и пошел твердым настом в глубь леса: блуждала озорная мысль заночевать в лесу, проделав весь путь по насту. Наст был так крепок, что не оставлял отпечатка следов. Однако вместе или даже поверх озорной отваги наслаивалась грустная-грустная тревога бездомного скитальца, который нигде не гож, и вспоминался замысловатый триолет Вийона в исполнении той самой интеллектуалки, от осквернения которой я теперь избавлялся: «От жажды умираю над ручьем. Я всюду принят, изгнан отовсюду». Но, кроме бесприютности и озорства, влекло еще одно: хотелось чистоты. Озорство и веселость наплывали от того, что я понимал: с каждым шагом по этому чудному насту из меня, как сажа из трубы, когда наверху орудует трубочист, упадают на чистый белый снег литературные аллюзии, душевные пороки, привычка рукоблудия, кофе- и чаемания, сотни тех цепких ухищрений, которыми меня цепляли цивилизация и Москва, но чуждый, вредных, больных, и с каждым доверчивым встряхиванием дорожного мешка за плечами, с каждым пятнистым, как ягуар, деревом под рукой, с каждой россыпью лосиных какашек под кустом, с каждым вздохом мартовского великолепия отсеиваются обременительные мелочи с души, она обретает цельность, твердость, достаточность. Потому что если бы, как шальной, как больной член больного общества, я немедля бросился по адресам, которые дал хитрый Литкенс, договариваться о публикации материала, который еще не написан, а потом бы заботился о его помещении на полосе, о гонораре, об авторских экземплярах, о моральных долгах публикаторам, о благодарностях директору и заповеднику, я бы, разумеется, имел его, этот очерк в тысяче экземпляров, который, никому не занятный, валялся бы в сотнях лесничеств страны не прочтенным, но к исходу той же недели, когда бы я его припрятал в своем архиве, к ночи у меня вывалился бы последний зуб мудрости, искрошенный упорным заблуждением идиота, который душевному здоровью предпочитает сомнительный престиж. А теперь я шел по лесу как отступающий партизан и в душе потешался над Евграфом Литкенсом, желчным, больным и сухопарым, за то, что так его уел и вместо письменного стола вот сейчас усядусь на поваленный ствол, обдеру седые космы мха с елей и шелуховатую бересту и запалю костер. Мой костер в тумане светит, искры гаснут на лету. «Песня цыганки» Якова Полонского. Я теперь на такой глубине, что даже если в лодке не одиночка, а целый рыболовецкий колхоз, им меня не дождаться, потому как я соскочил с крючка. Они уже готовили сковородку, а я соскочил с крючка. Это предложенье действительно соответствовало спросу, и если бы еще, мечтал я, разыскивая вид поживописнее, в портмоне плотно лежали пригревшись ассигнации, Боже, сколько бы блаженства вкусил я, передвигаясь таким образом по российским дорогам.

Вокруг было очень чисто, светло; поставив рюкзак на снег, я с удовольствием огляделся и привел себя в согласие с окружающей белизной. Нигде ничего никого – ни птицы, ни падающей шишки, ни шороха игл. Казалось, ты в одной из тех хижин из папье-маше, которые ребенком клеил для развития изобразительных и пространственных навыков. Потому что и сверху тоже нечто войлочное и ватное, и оттуда медленно просеивается крупа, по временам обнажая, как кружевная занавесь, высветленную голубизну ионосферы. Я был здесь слишком плотным, темным, теплым и не продрогшим, потому что если долго дрогнуть, приобретешь ту синеватую льдистость, которая гармонирует с мартовской природой. Заготовив тощих хворостин, я поднес спичку, и вскоре меж стволов прихотливо зазмеилась голубая струя дыма. Нет, лечь в снег не хватало духу; я и полы-то у куртки приподнял, когда садился, чтобы не испачкать.

Опять чужой, чувствующий. И этому безмолвию чужой, и даже запачкаться боится. Хоть плачь, но он точно некомфортабелен изначально, этот растрепанный субъект, раздутый в боках толщиной куртки и потому похожий на взлетающего навозника, когда тот выпускает подкрылья. Не происходит вчувствования в полноте, хоть плачь!

Дрогнуть я начал минут через пять, несмотря на то, что тотчас же, как костер разгорелся, умял два яйца и половину булки, запивая из фляги остывшим чаем. Все молчало, даже костер. На этом пайке я побегаю от людей самое большее еще пару дней. Потом вынужден буду признать поражение. Не то, которое признает пойманная рыба, а то, которое – сорвавшаяся. В Москве у меня нет работы, а друзья смотрят, встретив, как на отпущенника венерического диспансера: с любопытством, но без охоты к рукопожатиям и поцелуям. Того и гляди упрекнут: ты же еще не вылечился! Я мог бы им ответить, что после интима с иудеями отмыться набело немыслимо, но они бы резонно возразили, что множество примеров вполне благополучных и благонравных смешанных пар, и даже, говорят, у президента страны супруга, - и ничего, и очень даже процветающие семьи. Так что проблема выдумана.

Но моя-то проблема была обширнее. Я сидел в своей пещере, как гамсуновский Странник, и понимал, что послать-то я их послал, этих, от которых завишу, но что они об этом остались не осведомлены. Отходя от костра поодаль, я тыкал хворостиной в кабаньи, а может быть, оленьи следы, и чесался, где они, о дерево, и делал детские глупости, отдаляя момент капитуляции. Если бы хоть женщину (самку) с такими же странностями – попаслись бы вместе по насту, погрелись друг о дружку у костра; - так нет же! Костер они мне развести дозволяют, семейный очаг – нет! А бывало, идешь по улице, а впереди – пара: оба обтерханные, в ботах на голу ногу, в подпитии, в волосах солома, а шествуют дружно, споро, делово: семья!

Робинзонада продолжалась еще часа два, когда я покинул костер не потушив и с упорством, достойным лучшего применения, шел по лесу напрямки. Березовый лог был нескончаем, местность всё понижалась и понижалась, приводя к законному умозаключению, что близка долина Оки, наст везде держал, иначе бы я не питал столь дерзостных надежд по столь глубокому снегу, но ни новые местности, ни деревушки не разнообразили этот белоствольный лес. И я все никак не мог согреться на ходьбе – от голода, от бессонницы, от густой людской лжи, которая потеряла мой след, едва я сошел с путей.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com