Пустыня жизни - Страница 34
— Ну, что ты, что ты, — шептал я, гладя её вздрагивающие плечи. — Все обошлось, все хорошо…
— Я мёртвая. — Она прижалась ещё сильней. — Мёртвая, мёртвая…
— Глупости! — Я повернул её лицо к себе. — Чушь! Ты дышишь, ты плачешь, ты живая. Живая! Я тебя расколдовал, понятно?
— Нет. — Голос её опять сник. — Ты не можешь.
— Почему?
Запинаясь, она объяснила почему. И пока объясняла, из её голоса уходила жизнь, лицо гасло, она удалялась от меня, точно и не плакала вовсе, не искала помощи и сочувствия, не была прильнувшим ко мне, как к матери или отцу, ребёнком, таким не похожим ни на прежнюю Эю-воительницу, ни на недавнюю Эю-робота. Не все было ясно в её словах, но кое о чем я мог бы и сам догадаться.
Родовое сознание — вот слово, которое объясняло многое, если не все. Человек, в отличие от многих других существ, не способен долго и без ущерба жить в одиночестве, этим он похож на пчелу или на муравья, ибо общество столь же властвует над душой, как земное тяготение над телом. Это так же верно для нас, как и для наших далёких предков. Вне общества посреди самых райских кущ для нас расстилается незримая и неосязаемая, но не менее страшная, чем любая Сахара, пустыня жизни. До неё не надо далеко идти, она рядом, и только близость людей оградой встаёт меж ней и человеком. Но эта ограда может быть и фасадом дворца, и стеной каземата. Причём сразу тем и другим одновременно.
Для меня семьёй было все человечество, для Эй — одно её племя, и разница здесь не только количественная. Для историков памятен тот испуг, который возник в первые десятилетия научно-технической революции. Бездушная техника, к которой человек привязан, не лишает ли она души его самого? Роботизация — не роботизирует ли она человека? Не будет ли он стандартизирован, как машина? Не превратится ли в винтик, серийно штампуемый по всем правилам изощрённой науки? Смятенному сознанию рисовались бесконечные, от полюса до полюса, шеренги людей, запрограммированных, как серийные киберы.
Они не туда смотрели, эти встревоженные: то, что виделось им в грядущем, находилось в прошлом. В том времени, где немногие приравнивали многих к скоту, к предмету хозяйства и обихода, а это состояние повсеместно длилось не век и даже не тысячелетие. Там же, где дело до этого не дошло, там было другое. Свобода? Да, Эя, конечно же, не была рабой…
Она была членом родовой общины.
За пределами оазиса человека ждёт жажда и смерть. За пределами рода может не быть ни жажды, ни голода, все равно участь отщепенца трагична. Того, кто надолго исчез и как-то сумел вернуться, род может счесть оборотнем, мертвецом, для него не найдётся ни еды, ни крова, там, где он был счастлив, от него отшатываются мать и отец, дом, куда он из последних сил стремился, отвергает его как зловещего призрака. И что бы живой мертвец ни говорил, ни делал, для него все бесполезно, он отторгнут и обречён, хуже, чем прокажённый.
Это не правило, но и не исключение, это черта родового сознания, дичайшая и нелепейшая для нас, вполне понятная для людей далёкого прошлого. Одиночка долго прожить не сможет, его погубит не голод, так хищники, так что-то ещё, это всем известно, не раз подтверждено опытом, а раз так, значит, после какого-то срока возвращается не человек, а дух. Нет жизни вне рода! Нет и не может быть, как в гиблой, за чертой оазиса, пустыне, а дух погибшего, оборотень, так же реален для древнего сознания, как вкрадчивый ход змеи, как удар небесного грома. Оборотня надо заклясть и изгнать, чтобы он увёл с собой смерть, лишь так можно обезопасить род. Ну а в колдовское заклятье каждый верит настолько, что внушение любого убивает не хуже яда.
Эя вернулась слишком поздно. Вдобавок, если я правильно понял, особую роль сыграли зловещие обстоятельства её исчезновения. Так или иначе, род счёл Эю мертвецом. И она в это поверила. Не могла не поверить! Вот этого я постичь не мог, хотя знал, что именно так должно быть, хотя сама Эя, ещё живая, ещё говорящая, чувствующая, стояла передо мной в такой прострации, что даже могущий поднять покойника психорол вызвал в ней лишь краткую вспышку бодрости.
Но уж если это могучее средство оказалось бессильным… Моя наука могла заменить кровь, всю до последней капли, могла дать другое сердце, другие глаза, но средства заменить психику я не знал. Неужели, ну неужели эта сильная, смышлёная, своенравная малышка и прежде была лишь оболочкой человека, маской, сквозь глазницы которой на меня смотрела не личность, а родовая душа? Душа, которую вот сейчас племя вынуло с той же лёгкостью, с какой мы вынимаем платок из кармана? Неужели все так просто и в этом вся тайна психики, кажущаяся нам безмерной, как звёздное небо над головой.
Нет, подумал я с мрачной решимостью, ещё не все средства испробованы. Но первоочередное сейчас не это…
— Ты меня слышишь, слышишь?
— Да.
— Ты видела Снежку?
— Нет.
— Узнала о ней что-нибудь?
— Да.
— Она жива?
— Нет.
— Её убили?
— Нет.
— Сама умерла?
— Нет.
— Так где же она? Что с ней?!
— Её принесли в жертву.
Я закрыл глаза. Рука сама собой дёрнулась к разряднику. Спокойно, осадил я себя, спокойно. Здесь нет извергов и убийц, здесь, на этой земле, есть только прошлое твоего рода.
— Где, когда и кому она принесена в жертву?
— Дракону.
— Какому дракону?!
— Тому, в горах.
— За что?!
— Так велел род.
— Эя, ты можешь объяснить? Что плохого сделала Снежка? Почему её принесли в жертву? При чем тут дракон?
— Дракон летал и жёг. Дракона надо было умилостивить.
Я вытер охолодевший рот.
— Когда это случилось?
— Вчера.
— Дракон… как он выглядит?
— Он ярче солнца и страшней пожара.
— Дракон принял жертву?
— Да.
— Откуда ты знаешь?
— Он успокоился.
— К нему можно подойти?
— Нет.
— Как же тогда… как же ему доставили жертву?
— Положили перед ним на скалу.
— Живую?
— Да.
— Хватит! Летим к дракону.
Эя промолчала, ей было все равно. Она и отвечала как говорящий автомат. Так же безропотно она дала себя усадить в машину.
Мне тоже было уже все равно.
Мы взлетели.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Видел ли я что-нибудь, когда машина проносилась над гребнями скал и чёрной щетиной леса? Все было чужим и мрачным. Небо, лишённое привычных огней внеземных поселений, сам наш полет над сумрачной в лунном свете землёй; дракон, к которому мы мчались и который издали давал о себе знать багрово пульсирующим сиянием; мы сами, два безмолвных робота, которым уже все было безразлично.
Багровое свечение разгоралось. Его источник был скрыт за гребнем котловины, чьи угрюмые в складках теней утёсы, приближаясь, все отчётливей выступали из мрака. Я был в том состоянии, когда мне ничего не стоило с ходу ринуться на любое, хоть из прошлого, хоть из будущего, чудовище, но испечься в лаве, которая, очевидно, и полыхала за гребнем, — до этого я ещё не дошёл. Прожекторами осветив склон, я осторожно замедлил ход и, приглядевшись, выбрал среди скал удобную для посадки площадку. Эя на все смотрела так же безучастно, как раньше, в её тёмных неподвижных глазах глохли красноватые мятущиеся из-за скал отблески. Она была не здесь, не со мной, если вообще была. Я вышел один и, не поднимая головы, медленно, как приговорённый, взошёл на гребень.
Как описать то, что открылось за ним?
Я ждал, что внизу, у моих ног, окажется спокойно пламенеющая лава, которую воображение соплеменников Эй наделило жизнью грозного в миг извержения, все испепеляющего существа. В лицо точно дохнул жар и свет, но до его источника было далеко. Вдоль всей продолговатой котловины, окаймляя её, мрачным блеском пылали скалы, так что небо над этим зубчатым венцом казалось непроницаемо чёрным, предельным для самого света. Главный свет исходил не от лавового озерца, которое тоже было, и не от его добела раскалённых краёв, а от того, что, касаясь береговых камней, висело над маревом расплава.