Пушкин в Михайловском - Страница 17

Изменить размер шрифта:

– Пушкин кричал! – И она затопала от обиды ногами. Долго Прасковья Александровна ничего не могла понять. Но понемногу все прояснилось. Лев принес перстень, который ему подарила какая-то будто бы пава-венецианка. А перстень оказался вовсе не его, а Александра Сергеевича. И когда после жмурок стали играть в фанты, тут-то она и дала его как свой фант. А Лев его стал отнимать, а она не давала. А он говорит: не дарил, а только хотел показать… А Пушкин увидел и рассердился, и начал кричать.

– На тебя… он кричал?

– Зачем на меня! На брата сердился, а мне его жалко, Левушку… из-за меня! Мне Левушку жа-а-алко!

– Не плачь. Это их дело.

– И, кажется, камушек выпал, как мы возились, или что-то погнулось. Я убежала.

От дома давно уже слышалось:

– Где ты! Зизи! Зизи!

Евпраксия не отвечала и все еще жалась к матери.

– Все пустяки. Вытри глаза и пойдем. Никто на тебя не кричал.

– Еще бы! Пусть бы они только попробовали! – И она отошла, оправляя помятое платьице.

Позже смеялись над этой маленькой драмой. Но Пушкин действительно внезапно и сильно вскипел и выругал Льва. У того еще долго был виноватый и отчасти испуганный вид.

– А перстень-то, Лев мне сказал, оказался волшебный. Александру Сергеевичу морская волшебница его подарила, – еще не совсем успокоенная, шептала Евпраксия Анне; та сильно бледнела и не спускала глаз с Пушкина.

Все это, правда, могло быть и неприятно Прасковье Александровне, но Пушкин, как только вошла она на террасу, был уже вовсе другой. У него блестели глаза, и он веселее был вдвое, точно действительно коснулась его та рука, что подарила ему талисман.

– Простите! Простите меня! Я, кажется, эту малютку перепугал.

И он целовал руки хозяйки и высоко за локти подкинул Евпраксию. Девочка сжалась в комок и была тяжелее обычного, но глаза ее уже поблескивали огоньком удовольствия. Все снова быстро наладилось.

– Я, видишь ли, как-то им врал, – оправдывался дорогою Лев, – что будто бы мне такой перстень красавица одна подарила.

– Ты соврал только одно: что подарили тебе, – перебил его брат.

– Зизи ко мне все приставала… Я и принес показать, пока тебя не было. Я у тебя увидал подходящий…

– Что ж, ты лазил ко мне?

– Честное слово, я даже не знал, что он есть у тебя. А он лежал на столе, просто как желудь!

– Значит, другой кто-нибудь лазил… Как это скучно!

– Не я, – кратко промолвила Ольга Сергеевна.

– Знаю. А писем мне не было?

– Нет.

Пушкин вздохнул и замолчал. Но перстень был с ним, и что-то опять в душе подымалось, звучало: снова Одесса, Елизавета Ксаверьевна… и как ему подарила тот перстень.

У самого дома Лев подольстился:

– Ты, значит, не сердишься? Я тебе сам поправлю его.

Ответ был неожиданный:

– Нет, не сержусь. Я даже тебе благодарен.

Так и осталось для Льва совсем непонятным, за что ему брат был благодарен.

Родители спали. Пушкин и этому рад. Он быстро прошел в свою комнату и сразу разделся. Лечь было приятно, однако же он не тотчас уснул. Дорога его затомила, баня и мед, пожалуй, разнежили, брат рассердил, но странная крепость росла изнутри. Его подымало. Он начал твердить стихи свои «К морю», но эти стихи перебивались другими: волны ложились в них мягче, и возникало видение залива, как если бы не было море беспредельно далеко, а мирно плескалось вот тут, за окном… И невозможное становилось возможным. Он развернул томик Парни и быстро напал на историю с Прозерпиной. Улыбка скользнула по его настороженным губам, готовым что-то шепнуть. Но скоро его стало легонько покачивать, и он незаметно уснул.

Опять была баня, похожая на Тартар, и облака ходили по ней. И отбывал мрачный бог Аида и с ним равнодушная и ревнивая супруга его. Но… все переменилось, и несбыточное стало действительностью: перстень был с ним, она была с ним…

Повинуется желаньям,
Предает его лобзаньям
Сокровенные красы…

Все мешалось во сне, и снова все возникало в изумительно ясных, прозрачных струях. Мелодический звон их отдается в ушах, когда первый луч солнца пронзает сонную быль:

И счастливец отпирает
Осторожною рукой
Дверь, откуда вылетает
Сновидений ложный рой.

Пушкин в постели. Глаза его кажутся пусты. Он смотрит далеко, но это «далеко» – внутри; взоры его обращены в себя. Он чертит огрызком пера короткие быстрые строки начала стихов, концы их, и через все бьется, как пульс, жаркая интонация ночи. Пушкин пишет свою «Прозерпину».

Глава пятая. Письма

Дни идут за днями. Осень дышит в стекло по утрам, и струйки холодной воды сбегают прерывисто, судорожно: похоже на слезы. Но позднее солнце наводит порядок: дали опять прозрачно светлы и легки облака. Так и хмурость в душе сменяется творческой ясностью.

Заалел бородавчатый бересклет, и сережки его – как огоньки в редеющей чаще лесов. Жухнут увядшие травы, и один только мох еще, кажется, ярче на солнце горит изумрудным огнем. Тянут на юг перелетные птицы, и паучки-путешественники реют на паутиновых своих коврах на высоте, далеко озирая ландшафт. А вот человеку не дано путешествовать…

Пушкину тесно в семье, скучно порой и в Тригорском. Не все же ведь фанты да жмурки!

Скучно в семье: отец в меланхолии и раздражительности сильнее обычного; невесела и Надежда Осиповна, ей уже хочется в Петербург, она не любит деревни и не выносит шума дождя. Но это бы что! Пушкин стал замечать, что отец каждый раз особенно зорко следит, чтобы не пропустить почту. Он выходил на балкон и принимал ее не иначе как в собственные руки. При этом он подозрительно живо интересовался, почему это нет писем для Александра.

Писем действительно не было. Правда, что Пушкин никому – и Раевским в спешной записке, отправленной в Киев с Андрюшею Подолинским, – не дал нового адреса. И, однако же, в один ясный денек бабьего лета он получил первую весточку, пробившую заветную черту его бытия. Это было письмо от Вяземской, направленное ею через псковского губернатора. Оно миновало отца. Никому бы и ни за что не показал он эти милые строки. Это была первая весть из Одессы…

Пушкин вышел из дому и в лесу еще раз перечитал душистый листок. Письмо было необычно для Веры Федоровны. То, что никак не ложилось в слова при разговоре и разве слегка лишь, быть может, угадывалось во взглядах и интонациях, дышало открыто на этих страничках в неровных строках и еще того более явно меж строк. Это было глубокое неприкровенное чувство, которое безопасно может быть высказано лишь на таком большом расстоянии…

О Воронцовой не было ни единого звука, и Пушкин понимал, что в таком письме, естественно, не оказалось ей места. Он был странно взволнован. Но еще более необычным было одно ощущение: одновременно он чувствовал себя старше княгини Веры и мысленно читал ей дружеское нежное наставление. Так говорил бы, пожалуй, Онегин с Татьяной в ответ на ее признание. Больше того: само письмо Вяземской определенно напоминало именно послание Тани. Он ей читал эти строки еще у моря, в Одессе… Он колебался тогда, как заставить русскую девушку писать не по-французски и каково должно быть самое это признание.

Письмо Татьяны к Онегину было написано раньше, чем было нужно по ходу романа, но только теперь он как раз к нему подошел: это было удивительным совпадением.

Письмо Татьяны предо мною:
Его я свято берегу.
Читаю с тайною тоскою
И начитаться не могу.

Однако же письма Веры Федоровны он не сберег. Он не хотел компрометировать милого друга: он чувствовал домашнюю слежку – и за собою, и в особенности за своей перепиской, раз она возникала, и уничтожил этот листок на той же прогулке.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com