Пушкин. Кюхля - Страница 38
– Знаю я его. Больше двух тысяч ему было уплачено; второй раз на водку, пьяница проклятый, требует!
Сразу же после этого Сергей Львович сел писать письмо Ивану Ивановичу Дмитриеву. Первые две страницы, в которых он выразил негодование на людей бесчестных, холодных сердцем и жестоких, а также надежду на дружеское попечение, были сильны, сдержанны и превосходны. Далее предстояло изложить обстоятельства дела. Он написал о деньгах, которые старый и впавший в пороки генерал-маиор нелепо требует с людей, ни в чем не повинных и никем, кроме Бога, не одолженных: три тысячи восемьсот сорок рублей, тогда как по этим счетам почти уже все – более двух тысяч рублей – уплачено. Здесь Сергей Львович привел слова Марьи Алексеевны; он почти верил в это, и так подсказало ему чувство оскорбленного достоинства. Так что долгу осталось всего тысяча рублей. И за какую-нибудь тысячу рублей злодейски описали обширные угодья.
Далее следовало написать о количестве деревень и людей, описанных злодеями.
Он спросил Надежду Осиповну, сколько деревень у них под Михайловским.
Надежда Осиповна вспомнила выпись, выданную приказным, сургучную печать, черный крестьянский пирог, чиненный морковью, и, ни за что не желая сознаваться в небытии деревень, ответила:
– Двадцать.
Сергей Львович так и написал.
– А сколько, мой ангел, там душ и людей?
Надежда Осиповна подумала. Толпа дворовых и мужиков в сермягах припомнилась ей.
– Двести, – сказала она.
Сергей Львович с горечью написал и об этом поэту: за тысячу рублей описаны родовое село Михайловское, двадцать деревень и двести душ; и это сделано против закона, без стыда и совести. Об имении Марьи Алексеевны он министру написал, но как о деле безнадежном не ходатайствовал, а она его об этом не просила.
Марья Алексеевна снова ютилась на антресолях и тенью ходила по дому, тихая и тоненькая, не находя себе дела и робея. Она, вздыхая, гладила детей по головам, присматривалась к ним с удивлением:
– Выросли.
– Тает, – сказала о ней тихонько детям Арина, – что свеча, – и махнула рукой.
Письмо Сергей Львович долго и старательно запечатывал перстнем и, запечатав, вздохнул с облегчением.
Никита послан к Василью Львовичу с извещением о случившемся несчастии, и прибыли сестры.
Аннет припала к голове брата и поцеловала его в розовую лысину. Сергей Львович был тронут до слез и только теперь почувствовал всю глубину несчастия. Он всплеснул руками и замер.
Приехал Василий Львович, извещенный Никитою. Он в сильном волнении сбросил шубу на пол и просеменил к брату, на ходу поцеловав руку невестке.
Сергей Львович склонился к нему на плечо.
– Oh, mon frere,[53] – сказал он, невольно вспомнив Расина, и голос его пресекся.
Потом он обнял Сашку и Лельку, смотревших на него со вниманием, прижал их к груди, точно ограждая от нападения, и, явив таким образом Лаокоона с сыновьями, воскликнул, обращаясь к брату:
– Не о себе сожалею.
Сыновние носы были крепко прижаты к отцовскому жилету, пропахшему смешанным запахом духов и табака. Сыновья задыхались.
– Брат, брат! – лепетала Анна Львовна.
Василий Львович почувствовал зависть, благородную зависть артиста. Тальма оживился в нем. Он и сам готов был к этим движениям сердца – к объятию и стонам. Брат предупредил его.
Внезапно он сказал, холодно прищурясь и цедя слова:
– Cela ne vaut pas un clou a soufflet. Все это не стоит медного гроша, выслушай меня.
Сыновья почувствовали, как отцовские объятия слабнут. Они с любопытством покосились на дядю. Все смотрели на него: Сергей Львович – разинув рот, сестрица Лизет – со страхом.
Василий Львович прошелся по комнате, высоко подняв голову.
– Pas un clou a soufflet, – повторил он еще раз медленно. Он сам не понимал, как это сказалось. Едучи к брату, он считал его погибшим и теперь придумывал, что бы такое сказать или сделать и как объяснить свои слова.
– О брат, брат, – трепетала Анна Львовна.
– Я напишу Ивану Ивановичу, – сказал Василий Львович, все так же сощурясь, – и завтра же все отменится. Будь покоен, – продолжал он, – они в наших руках.
И Сергей Львович успокоился. Василий Львович, старший брат, выказавший такую твердую решимость, казался ему прочнее и могущественнее, чем даже сам этого хотел. Легковерие Сергея Львовича было поразительное. Но выйти из состояниия печали он не хотел или не мог. Перстом указывая на Александра, он вздохнул:
– О коллеж!..
Мечты об иезуитах и гордый ответ богачам припомнились ему. Ныне это рушилось. Таков был смысл восклицания.
Видя кругом восторженные взгляды сестер и недоверчивые глаза невестки, удивляясь сам себе, Василий Львович сказал спокойным голосом:
– Я сам везу его в Петербург к иезуитам.
Он осмотрелся кругом. Надежда Осиповна, полуоткрыв рот, сидела притихшая, как девочка, и смотрела во все глаза на него.
– Будьте покойны, друзья мои, – сказал скороговоркою Василий Львович, – я все беру на себя, и все это… но все это – pas un clou а soufflet.
Он кисло ответил на поцелуи сестер, повисших у него на шее, обмахнулся платком и вышел, оставив всех в оцепенении. Сев в свои дрожки, он с недоумением закосил по сторонам. Доехав до Тверской, он потер себе лоб и развел руками. Он сам ничего не понимал. Великодушие опять увлекло его. Он выпятил губу, как школьник, застигнутый на шалости. Проезжая по Тверской, он велел остановиться у кондитерской, нашел приятных и милых знакомцев и сообщил приятелям, что везет в Петербург племянника определять к иезуитам. Приятели посмотрели на него с интересом и были, казалось, довольны. Вскоре явился князь Шаликов. Он теребил, как всегда, в руках белоснежный платочек и приятно всем улыбался. Панталоны его были в обтяжку и сшиты по последней моде; Василий Львович иногда завидовал его новым панталонам. Услышав, что Василий Львович везет своего племянника, юного птенца, в Петербург к иезуитам, князь поставил свою чашку шоколаду, обнял Василия Львовича и крепко, троекратно его расцеловал. Он крикнул кондитерского ганимеда, и тот принес холодного бордоского. Все выпили за здоровье Василья Львовича и сердечно с ним расцеловались.
Князь просил его передать поцелуй души несравненному. Все чокнулись за здоровье несравненного, чувствуя и зная, что пьют за Ивана Ивановича Дмитриева.
Спросили Василья Львовича, надолго ли едет он.
– Надолго, – ответил Василий Львович меланхолически. Самое слово «надолго» было полно печали и значения.
Потом спросили еще бургонского, потом аи, а затем был обед.
Подъезжая к дому, отяжелев, Василий Львович чувствовал себя решительно счастливым, задремал на своей кушетке, такой, как у Рекамье, и, только к вечеру проснувшись, хлопнул себя по лбу, и Аннушке послышалось, что ее султан как бы произнес:
– Что наворотил!
Оборотясь к ней, он сказал со вздохом, чтоб собирала вещи, что он едет в Петербург.
Аннушка спросила, надолго ли, и Василий Львович, мрачно и загадочно посмотрев на нее, ответил:
– Надолго.
Аннушка, испугавшись, стала было собирать его в дорогу, но Василий Львович, махнув рукой, сказал, что поедет через месяц.
Недовольный собою, он провел дурной вечер и долго не мог заснуть.
Назавтра утром, лежа в постели, он ясно представил себе петербургскую жизнь, увлекся воображением, пришел в восторг от того, что можно будет пройтись по Невскому проспекту, прочел наизусть свое последнее стихотворение, воображал себя уже в гостиной Ивана Ивановича Дмитриева, произнес еле слышно за каких-то прекрасных слушательниц:
– Bravo! Bravo! – и потом, встав, набросив халат и попив чаю, стал соображать не ехать ли в самом деле в Петербург всем домом – и с Аннушкою?
Эта мысль ему чрезвычайно полюбилась. В Петербурге было много приятелей, и это была, что ни говори, столица государства. Василий Львович, коренной москвич, вдруг почувствовал, что Москва никак нейдет теперь в сравнение с Петербургом. Она устарела.