Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова - Страница 11
Б. П.: Но вот Эйхенбаум начинает собственный анализ:
Литературная эпоха, к которой принадлежал Лермонтов (30–40-е гг.), должна была решить борьбу стиха с прозой <…>. На основе тех принципов, которые образовали русскую поэзию начала XIX века и создали стих Пушкина, дальше идти было некуда. Наступал период снижения поэтического стиля, падения высоких лирических жанров, победы прозы над стихом, романа над поэмой. Поэзию надо было сделать более «содержательной», программной, стих как таковой – менее заметным; надо было усилить эмоциональную и идейную мотивировку стихотворной речи, чтобы заново оправдать самое ее существование.
Эйхенбаум, одним из теоретических интересов которого было изучение мелодики русского стиха, выделяет три стихотворных стиля в отношении этой мелодики: говорной, с опорой на прозаическую интонацию, напевный, отличающийся мелодизованной интонацией, и декламационный, основой для которого служит интонация ораторская. Это самая общая характеристика, подлежащая дальнейшей детализации. Но вот что сразу заметили критики, особливо Белинский, при всей его эстетической элементарности: Пушкин, мол, остается в сфере самого искусства, тогда как у Лермонтова появляется момент содержательности. Еще одно частное, но очень характерное наблюдение сделали тогдашние критики. Эстет Шевырев написал, что стихотворение Лермонтова «И скучно и грустно» произвело на него тягостное впечатление; а Белинский, наоборот, его приветствовал. Дело было, пишет Эйхенбаум, в новой тенденции, начатой Лермонтовым: начало пути к снижению высокой лирики, к торжеству стиха как эмоционального средства выражения над стихом как самодовлеющей орнаментальной формой.
Очень важный момент, Иван Никитич. Давайте задержимся и растолкуем эту тему. Что такое стих как самодовлеющая орнаментальная форма? Это стихотворение с ослабленной тематикой, в котором ритм произнесения стиха превалирует над его внеположным стиху смыслом. То есть, скажем так, нечто близкое музыке скорее, чем словесному тексту. Стих Пушкина существует сам по себе, вне и помимо содержательной семантической нагрузки, он поет, он летит, как тот самый пух Эола. Вы не успеваете над ним задуматься – и вот он уже улетел. Он слишком гладок, слишком летуч. Как говорили литературные староверы, Пушкин «легко пишет», и эту легкость ставили ему в минус, а не в плюс. И вот такие стихи начали утрачивать ощутимость, пролетали без задержки. Стих потребовалось утяжелить. Вот это то, что сделал с русским стихом Лермонтов в самом общем приближении. Остальное детали.
Детали и частности, конечно, не менее интересные. Эйхенбаум находит у Лермонтова упорную работу не только над стилем стиха, но и над жанрами поэзии. Вспомним различение трех мелодических начал в стихе: повествовательноразговорный (это вот то, чему научил русских Байрон), мелодийно-элегический и ораторский. У Лермонтова происходит мутация элегии и оды. Эйхенбаум пишет:
Борьба оды и элегии должна была привести <…> к поэзии Лермонтова, где элегия потеряла свои строгие, классические очертания и, осложнившись сюжетным, балладным элементом, предстала в форме медитации или «думы».
И. Т.: «Печально я гляжу на наше поколенье…» – «Дума» знаменитая.
Б. П.: Точно, она самая. И Эйхенбаум далее:
То есть имела место у него некая эклектичность, про-теизм, когда смешивались устойчивые и устаревшие жанры и стили, шел синтез повествовательноговорной, мелодизирующей и ораторской интонации.
Эйхенбаум всячески подчеркивает эклектический, или, если угодно, синтетический характер поэзии Лермонтова, видит в нем некоего Протея, умело и с пользой питающегося чужим, претворяющего его в свое. Вот принципиальный тезис:
Лермонтов широко пользуется готовым материалом и даже обиходными поэтическими штампами. Он черпает этот материал из готовых литературных запасов, оставаясь если не «самобытным», то, во всяком случае, самостоятельным поэтом, потому что самостоятелен и исторически актуален его художественный метод – то самое «уменье самые разнородные стихи спаять в стройное целое» <…>. Основной принцип этого метода – превращение лирики в патетическую исповедь, в эмоциональнориторический монолог, с заострением и напряжением личностного тона.
Резюме Эйхенбаума: Лермонтов превратил лирику в патетическую риторику.
И еще один первостатейно важный момент в лермонтовских новациях: он выработал вкус к эффектной поэтической формуле, к афоризму, некой стихотворной апофегме. Вот вроде того же «И скучно и грустно, и некому руку подать». Или: «Была без радости любовь, разлука будет без печали». Или: «А жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, – такая пустая и глупая шутка».
Эйхенбаум настаивает на том, что эти особенности лермонтовского стиха говорят о его тяготении к прозе. Что вообще в русской литературе пришло время прозе, и вот как раз мутации лермонтовского стиха – с его бесспорным тяготением к балладным построениям, то есть, опять же, к сюжетной повествовательности, – все это признаки грядущей и победительной прозы.
И тут еще один нюанс в анализах Эйхенбаума нельзя оставить без внимания: он говорит, что стих Лермонтова, эволюция русского стиха у Лермонтова вела к эпигонам восьмидесятых-девяностых годов, ко всем этим Апухтиным, Голенищевым-Кутузовым, Надсонам, страшно сказать. Но Эйхенбаум много раз оговаривается, утверждая, что никогда в истории литературы не бывает монополии какой-либо одной линии, просто одна выпячивается в моду, а другая до времени прячется. После Лермонтова не эпигоны его победили, а Некрасов, некрасовская линия, очень изысканно и искусно сочетавшись с внушениями французских модернистов – парнасцев и символистов. Такое сочетание дал Иннокентий Анненский, с которого пошла большая русская поэзия XX века.
И вот что еще хочется добавить. Лермонтов как раз и на Некрасова повлиял: он ввел в русский поэтический канон трехсложные размеры: анапест, дактиль, амфибрахий. Ямб действительно надоел, особенно четырехстопный, в чем и Пушкин признавался. А трехсложники, как стало понятно, очень заметно меняют интонацию стиха, придают ему повышенную эмоциональность.
И. Т.: А что у Пушкина в этом плане есть? Ямб и хорей, ямб и хорей. Амфибрахий появился однажды – «Песня о вещем Олеге».
Б. П.: «Черная шаль» тоже амфибрахий. Из нее как раз сделали романс, который был хитом своего времени.
И. Т.: Перейдем к прозе?
Б. П.: Проза Лермонтова – «Герой нашего времени» с пресловутым Печориным, который был провозглашен типом лишнего человека, каковому нет места в современной ему русской жизни: она, мол, не дает развернуться именно самым талантливым. Сам термин «лишний человек» принадлежит Тургеневу, но Лермонтов, объявляя Печорина героем нашего времени, как раз и сделал из него тип. Но это неверно, и об этом энергично написал все тот же Айхенвальд.
Конечно, в Печорине много Лермонтова, много автобиографии; но последняя не создает еще типа, – объективно же в русской действительности «героями нашего времени» были совсем иные лица. Право на обобщающее и обещающее заглавие своего произведения наш поэт должен был бы доказать изнутри – завершенностью и неоспоримостью центральной фигуры; между тем она в своем психологическом облике не только как тип, но даже и как индивидуальность неясна и неотчетлива. Душевное содержание Печорина не есть внутренняя система; концы не сведены с концами, одни качества не примирены с другими, виднеются неправдоподобные противоречия, и в результате нами не овладевает какое-нибудь одно, яркое и цельное, впечатление.
Сам Лермонтов нетипичен: это яркая личность, а не обобщенный тип, не герой того или иного времени. И его, гениального поэта, никак не назвать лишним человеком, он реализовался в своей деятельности. Конечно, всех потенций он не мог раскрыть, потому что погиб, не дожив до 27 лет. Обещал он бесконечно много. Кто-то сказал: останься жив этот офицерик, не надо было бы ни Толстого, ни Достоевского. Но он погиб как раз потому, что не мог примириться с навязанной ему судьбой, это был бунт против Творца. Вот где обозначается линия Достоевского, его Иван Карамазов, не только от Белинского пошедший. Дело не в том, что он стремился к небесной родине, как полагал Мережковский: его спровоцировала на бунт эта самая довременная предопределенность. Творец сотворил с ним зло. Этим злом была лермонтовская мизогиния, женоненавистничество. Лермонтов не мог принять это легко, он не Кузмин. Печорин если и тип, то тип как раз мизогина. В детали углубляться не буду, вспомнить и подобрать их нетрудно. Вспомним хотя бы «Княжну Мери». Вот Печорин начинает свою игру: