Пупок - Страница 5
Я нехорошо запомнил внешность водителя. Он огорченно трогал ладонью дымящуюся покрышку. В воздухе висел запах жженой резины. Прохожие посматривали в нашу сторону, но никто не подошел.
— Будете менять колесо? — участливо спросил я, впрочем, без внутреннего участия. Я был раздосадован. Я спешил по делам. Мне не по карману услуги такси, когда я не спешу.
— На что я стану его менять? — сокрушенно огрызнулся водитель. Покрышка дымилась.
Далеко впереди, над рельсами, парила табличка трамвайной остановки. Я сполна расплатился с водителем. Заторможенность его движений начинала действовать на меня неприятным образом. Казалось, толкни его, сидящего на корточках перед дымящейся покрышкой, он так и завалится набок и сам задымится.
Решил ли я продолжать свой путь или вернуться домой? Скорее всего я решил продолжать, поскольку в нас бывает велика инерция помысла. Я шел вдоль низких домов с многократно перекрашенными входными дверями, потрескавшимися каменными крылечками, глубокими, с лужами, подворотнями и маленькими окошками, прикрытыми где занавеской, где газетной бумагой. Когда я уже подходил к остановке, улица несколько раздалась вширь. Тут стояла двуусная каланча.
В этом месте улицы народу было больше и люди не только шли, но и стояли кучками и по отдельности.
— Тебе бы нужно малость похудеть, — послышался негромкий женский голос.
— Ой, что ты! — безнадежно раздалось в ответ. — Мы в роду все такие. У нас мать на трех стульях сидела.
Мое внимание привлек к себе дом, соседствующий с каланчой. Он был покрашен в болотно-зеленый цвет, а раньше был покрашен иначе, и в тех местах, где пыльная краска облупилась, виднелись синюшные пятна. Страшное впечатление производила витрина в первом этаже этого дома. Нет, я не хочу тем самым сказать, что дом был многоэтажный. Практически над окном витрины не было ни одного ряда окон, однако фасад был довольно высокий, как у кинотеатра, и по его слепой части шли буквы вывески. Но сперва о самой витрине.
В ней были выставлены два красиво выструганных, без всяких позументов и глазета, стильных светлых сосновых гроба небольшого размера. Гробы стояли открытые, новенькие крышки аккуратно прислонены к боковым стенкам витрины. В каждом из них лежал ребенок дошкольного возраста. Когда я напряженно всмотрелся, оказалось, что детские покойники являются не чем иным, как манекенами, причем замечательной выделки, не идущими ни в какое сравнение с теми, что бывают в обычных магазинах для детей. Они относились к настоящим детям примерно так же, как исключительно хорошо сделанные искусственные цветы относятся к настоящим.
Это были заснувшие сладким послеобеденным сном ангелята, заснувшие после прогулки и вкусного обеда с особенно вкусным десертом. Несмотря на то, что в нашем городе отродясь не было коренных негров, один из покойников был курчавый нефитенок, с яркими блестящими (будто он только что облизал их) губами, широко распахнутыми ноздрями и черными, как смоль, смеженными ресницами. Он напоминал нефитенка из веселого детского спектакля и был подан со смаком, представлен именно так, как нефитянскую красоту понимают белые люди.
В другом фобике спала маленькая белокурая фея, с черным бантом в волосах, носом кнопочкой, румяными щечками и тоже с длинными кукольными ресницами. Ангелочки лежали, прикрытые белыми простынками, или, иначе говоря, саванами, но было заметно, что на девочку надето кокетливое, хотя и глухо закрывающее горло белое платьице, а на нефитенка — бархатная курточка и вместо галстука бархатный шнурок.
Однако, несмотря на их цветущий вид, по каким-то неуловимым приметам было ясно, что это все-таки не сон, а нечто более капитальное, нечто, не обратимое никогда больше в явь. В этих маленьких лежащих в гробах манекенах содержалась, как мне показалось, реклама не похоронных принадлежностей, а скорее самой сущности смерти. Даже больше того. В элегантно оформленной витрине я нашел определенную пропаганду смерти, причем не в плане загробного бытования души, а именно вопиюще плотского, внутригробного, если так можно выразиться, существования.
Вывеска, однако, была неразборчива. Часть букв, изображенных давно вышедшим из моды шрифтом, оказалась отбита; виднелись лишь три последние, которые прочитывались как ЖДА. По всей видимости, прежде, до того, как заведение получило свою узкую специализацию, помещение занимал магазин (детской) одежды. Есть, правда, еще и такие слова на ЖДА, как НАДЕЖДА, ЖАЖДА, ВРАЖДА, но они для вывески вроде бы не годятся.
Вход находился не со стороны фасада, а с правого бока, что подальше от каланчи. Дверь, ведущая в магазин, была обита темно-коричневым стеганым кожзаменителем. На ней были приклеены разные вырезки из газет и журналов таким образом, что они располагались веером вокруг глазка, под которым или над которым (я что-то забыл) виднелась отчетливая надпись:
СМОТРИ СЮДА.
Это была нацеленная лично против меня провокация.
По природе я человек любопытный и даже, признаться, подглядыватель. Это вообще-то характерный признак творческой личности. Подглядывание — больше чем страсть, это, можно сказать, призвание, но здесь я замер, не смел приблизиться. За дверью визжала электропила. Остальное домысливалось. Там явно спорилась работа. Наряжали и румянили маленьких мертвецов.
Я украдкой оглянулся. Люди не особенно интересовались витриной и дверью с надписью: СМОТРИ СЮДА. Их взгляды, случалось, скользили по залитому золотистым светом пространству витрины, которая, я вдруг подумал, по своему виду напоминала витрину заграничных авиалиний с макетами полупрозрачных «боингов», но взгляды не задерживались, будто витрина им слишком знакома или мало заботила.
Не найдя в себе сил заглянуть в глазок и не смущаясь своим малодушием, я зашагал к трамвайной остановке. На душе было нехорошо. Народу становилось все больше.
Угнетенный, я не заметил, как навстречу мне идет круглолицая женщина с растрепанными волосами, лицо которой, не искушенное ни мыслью, ни происхождением, убито горем. В руках она несла большой сверток, завернутый в серое шерстяное одеяло. Повторяю, я не заметил ее, то есть я заметил ее только тогда, когда порыв ветра вырвал у нее из рук конец одеяла, и этот конец, оказавшийся почему-то невероятно длинным, закрыл мне лицо, точнее, в силу ветра прилип к лицу, как прилипает к ногам подол платья. Я вздрогнул от неожиданности. Я нетерпеливо стал отдирать прилипший к лицу конец одеяла, и тут я увидел эту круглолицую женщину, которая боролась с одеялом, чтобы закутать раскрывшуюся и чуть было не выпавшую у нее из рук девочку.
Чудом оставшаяся в руках матери девочка не была похожа на рекламный манекен, выставленный в витрине. Мелькнули темные свалявшиеся и очень жиденькие волосы; лицо было осунувшееся, с тем нехорошим отливом, который бывает у долго полежавших на прилавке цыплят. И одета девочка была вовсе не по-рекламному: в коричневую кофтенку с большими, будто от пальто, пуговицами, из которой высовывалась бессильная шея. И я немедленно сообразил, что это единственный ее ребенок, которого она — в нарушение всех городских обычаев — привезла сюда на трамвае. Но в тот самый момент, когда я отдернул прилипшее к лицу одеяло, мне, как человеку впечатлительному, почудилось, будто одеяло пахнуло сладковатым запашком, да и вообще противно, когда на тебя, как на труп, накинули одеяло, так что в этот момент я не то что проникся жалостью, а мне стало противно, что мое лицо залепило причастное к смерти одеяло, а я не хотел быть причастным к этой чужой душераздирающей смерти, не хотел! А это одеяло меня насильственно приобщало, и, может быть, я даже с осуждением взглянул на мамашу, что залепила мне лицо одеялом. Но она, конечно, ничего не заметила и быстро прошла мимо, хотя чуть было не выронила девочку на тротуар, а я остановился и все про них понял: про ее маму и ее саму, несчастного цыпленка с голым животиком и голыми ножками…
Обо всем этом я и подумал, когда женщина уже исчезла. Стоял и чувствовал грубое прикосновение одеяла, и вдруг сжался в нервный комок, потому что ведь у меня есть ребенок; и весь мокрый, труся, любя, из самой глубины души воззвал я шепотом: